на главную

РОКОВАЯ ДУЭЛЬ ПУШКИНА

 

 

 

Как уже отмечалось, в первое время после появления «диплома» Пуш­кин был наиболее откровенен с В. А. Соллогубом, который впоследствии объяснял тогдашнее состояние души Поэта именно подозрением, «не было ли у ней (Натальи Николаевны,— В.К.) связей с царем...»

Ранее говорилось, что сторонники «ахматовской» версии не только ис­кусственно перетолковывают смысл тех или иных фактов и текстов, но и замалчивают «неудобные» для этой версии документы. Так, в составленной С. Л. Абрамович хронике «Пушкин. Последний год», занявшей около 600 страниц, не нашлось места для упоминания о письме к Канкрину, между тем как его первостепенная значимость неоспорима. Ведь из беспреце­дентно дерзостного письма к министру (!) с угрозой «отказаться от царской милости» явствует, что именно было главной проблемой для Поэта. Вопрос о Дантесе и даже о Геккерне был существенным только в связи с этим — главным.

Мне, вполне вероятно, возразят, что Пушкин — если исходить из напи­санного и высказанного им тогда — был озабочен не поведением Николая I, а кознями Геккерна (и отчасти Дантеса). Однако писать и говорить сколько-нибудь публично об императоре, как соблазнителе чужих жен было абсолютно невозможно.

Вот очень многозначительное отличие двух текстов. Нам известно сви­детельство о личном разговоре В. А. Соллогуба с видным литературным деятелем А. В. Никитенко в 1846 году: «...обвинения в связи с дуэлью пали на жену Пушкина, что будто бы была она в связях с Дантесом. Но Соллогуб уверяет, что это сущий вздор... Подозревают другую причину... не было ли у ней связей с царем. Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на каждого встречного и поперечного. Для души поэта не оста­валось ничего, кроме смерти...» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современ­ников. М.: 1974. Т. 2. С. 482).

Но обратимся к воспоминаниям, написанным Соллогубом несколько позднее (но не позже 1854 года) по просьбе биографа Поэта П. В. Анненкова и излагавшим в сущности то же самое представление о свершившемся: «Одному Богу известно, что он (Пушкин) в это время выстрадал... Он в лице (выделено мною.—В. К.) Дантеса искал... смерти...» (там же, с.302).

Можно спорить о том, действительно ли Поэт «искал смерти», но в данном случае важно другое: Соллогуб, излагая письменно то же самое, что ранее поведал устно, не решился упомянуть о царе; он только дал понять, что дело было не в Дантесе...

Вглядимся внимательнее в ход событий. Утром 4 ноября 1836 года Пуш­кин получает «диплом» рогоносца и, не вчитываясь из-за охватившего его негодования, посылает вызов Дантесу, давно уже вертевшемуся вокруг Натальи Николаевны. Утром следующего дня к нему заявился перепуганный Геккерн — и дуэль откладывается на сутки, а после второго визита 6 ноября (как раз в день отправления столь многозначительного письма к Канкрину) — на две недели. Тогда же Поэт заверяет Соллогуба, что «дуэли никакой не будет».

И с 5 ноября Пушкин был занят отнюдь не подготовкой к дуэли, но рас­следованием, имевшим целью выяснить, кто изготовил «диплом». Он, в частности, попросил провести «экспертизу» «диплома» своего лицейского товарища М. Л. Яковлева как специалиста (тот с 1833 года был директором императорской типографии). И вскоре — не позднее середины ноября — Пушкин пришел к убеждению, что «диплом» сфабриковал Геккерн, хотя вместе с тем считал, что инициатором была графиня М. Д. Нессельроде — жена министра иностранных дел, о чем сказал Соллогубу. Правда, тот в своих воспоминаниях, написанных не позже 1854 года, когда Нессельроде еще был всевластным канцлером, не решился назвать имя «канцлерши», ограничившись сообщением, что Пушкин «в сочинении... диплома... подоз­ревал одну даму, которую мне и назвал», но многие исследователи полагали и полагают, что речь шла, без сомнения, о графине Нессельроде.

Пушкин, надо думать, считал Геккерна причастным к «диплому» как раз из-за его самых тесных отношений с четой Нессельроде. Д. Ф. Фикельмон записала в дневнике еще в 1829 году о Геккерне: «...лицо хитрое, фальши­вое, мало симпатичное; здесь (в Петербурге.— В. К.) считают его шпионом г-на Нессельроде», очевидно, так считал и Пушкин.

Было бы бессмысленным бросить обвинение самой супруге министра, но поскольку, как был убежден Пушкин, «диплом» непосредственно сфаб­риковал (это пушкинское слово — «fabriquee») Геккерн, он 16 ноября вы­звал его «приемного сына» (как явствует из воспоминаний К. К. Данзаса, «Геккерн, по официальному своему положению, драться не может»), который так или иначе был причастен к фабрикации. Это в сущности был вто­рой вызов, и он имел другое значение: 4 ноября Пушкин вызвал «ухажера» своей жены, а 16 ноября — соучастника фабрикации «диплома».

В начале ноября, как уже отмечено, Пушкин отказался от предложения Соллогуба быть его секундантом, ибо «дуэли никакой не будет». И когда 16 ноября он сказал Соллогубу: «Ступайте завтра к д'Аршиаку (секундант Дантеса.— В, К.). Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дела. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашай­тесь»,— тот, по его признанию, остолбенел...

Новый вызов Пушкина в самом деле разительно противоречил его по­ведению 5—6 ноября, когда он легко соглашался на отсрочки дуэли из-за «объяснений» Геккерна1. Так, по свидетельству весьма осведомленного П. А. Вяземского, «Пушкин, тронутый волнением и слезами отца (то есть Геккерна — «приемного отца» Дантеса,— В.К.), сказал:«... не только неделю — я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло»... Между тем 16 ноября Пушкин категорически заявил: «Ни на какие объяснения не со­глашайтесь».

Однако дуэль все же не состоялась, ибо, как известно, Дантес 17 ноября объявил, что просит руки сестры Натальи Николаевны, Екатерины. Пушкин воспринял это в качестве полной капитуляции Дантеса и согласился отка­заться от вызова. Но он не собирался отказываться от борьбы с тем, кто, по его убеждению, сфабриковал «диплом» (в Дантесе он видел только марио­нетку в руках Геккерна). И 21 ноября Пушкин сказал Соллогубу: «...я не хочу ничего делать без вашего ведома... Я прочитаю вам мое письмо к старику2 Геккерну. С сыном уже покончено. Вы мне теперь старичка подавайте».

В письме, в частности, прямо говорилось, что «диплом» составлен Геккерном. В тот же день Пушкин написал другое письмо — к министру ино­странных дел графу Нессельроде. Как ни странно, оно (письмо начинается обращением «Граф» — без имени) считается адресованным графу Бенкен­дорфу, хотя в то же время признаются кардинальные отличия всего его тона и стиля от известных нам 58 пушкинских писем к Бенкендорфу.

П.Е.Щеголев с полным основанием определил его вначале как письмо к Нессельроде, но позднее он узнал, что через день. 23 ноября, императора посетили Бенкендорф и Пушкин, и волей-неволей стал сомневаться в адре­сате, поскольку, естественно, напрашивалось представление, согласно которому начальник III отделения, получив письмо, устроил Поэту встречу с Николаем Павловичем.

 

_____________________________________________________________________________

1 Итак, 6 ноября Пушкин еще не считал Геккерна изготовителем «диплома».

2 Тогда было иное представление о «старости»: Геккерну исполнилось 45 лет.

 

Между тем впоследствии выяснилось, что Пушкин вообще не отправил это письмо адресату, — и все же, вопреки логике, оно и доныне публикуется как письмо к Бенкендорфу. А ведь письмо, обвиняющее в составлении «диплома» гражданина, и тем более посланника, иного государства, следо­вало адресовать именно министру иностранных дел. Впрочем, важнее другое: в пушкинском письме явно выразилось враждебное пренебрежение к адресату (например: «я не хочу представлять... доказательства того, что утверждаю...»), чего нет в каких-либо пушкинских письмах к Бенкендорфу и не могло быть в данном случае, так как начальник III отделения, в отличие от Нессельроде, не имел никакого отношения к «диплому».

Впрочем, о связке Нессельроде—Геккерн речь пойдет далее. Итак, 21 но­ября Пушкин прочитал Соллогубу свое крайне оскорбительное письмо к Геккерну, и Соллогуб немедля разыскал В.А.Жуковского, который тут же отправился к Пушкину и уговорил его не отсылать письмо. На следующий день Жуковский попросил Николая I принять Пушкина, и 23 ноября со­стоялась беседа Поэта с царем.

О содержании этой их беседы, как и следующей, имевшей место за три дня до дуэли, можно, к сожалению, только гадать. По-видимому, верно мнение, что Пушкин дал 23 ноября императору слово не доводить дело до дуэли, ибо иначе была бы непонятна фраза из записки, посланной Никола­ем около полуночи 27 января умирающему Поэту: «... прими мое прощенье». Но гораздо важнее другое: почему было дано это слово и ровно два месяца — до 23 января, как ясно из фактов,— Пушкин не имел намерения его нару­шить? Правда, он категорически отказывался от общения с Геккерном и Дантесом, который 10 января 1837 года стал супругом сестры Натальи Николаевны и, следовательно, «родственником». Но этот отказ, выражая враждебность, в то же время предохранял от столкновений (враги посто­янно оказывались рядом на балах и приемах).

Сторонники «семейной» версии дуэли утверждают, что Дантес и Геккерн, будто бы узнав о данном Пушкиным царю обещании не прибегать к поединку (это, надо сказать, только легковесная гипотеза), обнаглели от чувства безнаказанности и к 25 января довели Поэта до крайнего возмуще­ния, заставившего его послать оскорбительное письмо Геккерну.

Как точно известно, резкий перелом в сознании Поэта произошел меж­ду 22 и 25 января. Дело в том, что 16 января в Петербург приехала задушев­ная приятельница Пушкина, соседка его по селу Михайловское, которую он знал еще девочкой, Е.Н.Вревская. Они встречались 18 и 22 января и вели мирные беседы, но при встрече 25 января Пушкин потряс ее сообщением о близкой дуэли.

Итак, перелом произошел 23—24 января. Воспоминания Вревской дают ключ и к пониманию причины этого перелома. Пушкин сказал ей, что им­ператору «известно все мое дело». А, по словам самого Николая I, за три дня до дуэли — то есть 23-го или 24-го — он беседовал с Пушкиным, кото­рый явно поразил его признанием, что подозревал его в «ухаживании» за Натальей Николаевной (из этого, кстати сказать, следует, что Пушкин, так или иначе, верил полученному им «диплому»).

Нет сомнения, что эта беседа состоялась на балу у графа И. И. Ворон­цова-Дашкова, продолжавшемся с 10 часов вечера 23 января до 3 часов утра 24-го. Ранее Пушкин мог встретиться с императором 19 января, на оперном спектакле в Большом Каменном театре, но Николай I сказал о «трех днях», а не о более чем недельном сроке, а известно, что у него была превосходная память.

И эта беседа Поэта с царем, как представляется,— главная тайна. Мож­но предположить, что в ходе беседы он убедился в абсолютной ложности своих подозрений и, следовательно, в чисто клеветническом характере «диплома», который, как он считал, состряпал Геккерн, и в результате Пушкин пишет и отправляет тому (25 января) известное нам письмо. Давно замечено, что тогдашнее состояние души Поэта выразилось в написанном им на следующий день, 26 января, письме к генералу К. Ф. Толю, в котором он, упоминая об одном оклеветанном военачальнике, многозначительно обобщал: «Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета, но одно слово... навсегда их уничтожает... Истина сильнее царя...»

Вполне вероятна связь этих фраз с состоявшейся в ночь на 24-е беседой с Николаем. Но, конечно, это лишь предположения. Бесспорным является только то, что именно беседа с императором (какой бы она ни была) опре­делила перелом в сознании и поведении Поэта.

Мне, скорее всего, возразят, что целый ряд свидетелей объяснял этот перелом тогдашними развязными выходками Дантеса, в частности, на том самом балу у Воронцова-Дашкова. Тем более что и в пушкинском письме к Геккерну сказано: «Я не могу позволить, чтобы ваш сын... смел разговари­вать с моей женой и — еще того менее — чтобы он отпускал ей казармен­ные каламбуры...» (речь шла о грубой остроте Дантеса на том же бале). Однако попытки объяснить «перелом» выходками Дантеса нелогичны и даже просто нелепы: ведь если бы суть дела была в этом, Пушкин послал бы 25 января вызов Дантесу, а не письмо Геккерну!

Далее нельзя не учитывать, что, во-первых, никто не знал тогда о пуш­кинской беседе с царем

[И поэтому сводили все к Дантесу], а, во-вторых, Поэт, понятно, никак не мог упоми­нать о ней в письме к Геккерну. Как ни странно, до сих пор не обращено пристальное внимание на одно очень многозначительное суждение П. А. Вя­земского, который более, чем кто-либо, занимался расследованием причин гибели Пушкина. В феврале—апреле 1837 года он написал об этом десяток пространных писем различным лицам и, в сущности, свел в них все к семейно-бытовой драме. Но, очевидно, его расследование продолжалось, и через десять лет после дуэли, в 1847 году, он опубликовал статью, в кото­рой заявил: «Теперь не настала еще пора подробно исследовать и ясно разоблачить тайны, окружающие несчастный конец Пушкина. Но, во всяком случае, зная ход дела (выделено мною.— В. К.), можем сказать положи­тельно, что злорадству и злоречию будет мало поживы от беспристрастно­го исследования и раскрытия существенных обстоятельств этого печально­го события» (цит. по кн.: Вяземский П.А. Эстетика и литературная критика. М.: 1984. С. 325). Невозможность «раскрыть» едва ли уместно объяснить иначе, чем причастностью к делу самого царя. Могут возразить, что эта невозможность была обусловлена интересами других лиц. Однако долго­житель Вяземский вновь вернулся к своей цитируемой статье почти через тридцать лет, значительно ее переделал для собрания своих сочинений, которое начало издаваться в 1878 году, но процитированные только что фразы оставил без каких-либо изменений. То есть и через сорок с лишним лет после дуэли нельзя было «раскрыть существенные обстоятельства»; тут явно были замешаны государственные, а не частные интересы.

Как уже сказано, Пушкин был убежден, что «диплом» сфабриковал Геккерн (хотя видел за ним и «заказчицу»). Неоспоримых доказательств этого нет. Высказанное рядом авторов соображение, согласно которому Геккерн предназначал «диплом» для того, чтобы, сделав мишенью императора, отвлечь Пушкина от Дантеса, вряд ли хоть сколько-нибудь основательно, ибо подобное перекладывание вины на Николая I было слишком уж риско­ванным делом для Дантеса, волочившегося за Натальей Николаевной.

Впрочем, к вопросу об изготовителе «диплома» мы еще вернемся. В ко­нечном счете для понимания хода событий важен в данном случае тот факт, что Пушкин был уверен в виновности Геккерна, а кроме того, глав­ным для него был, как явствует из сообщения Николая I о наиболее остром пункте их последней беседы («я вас самих подозревал в ухаживании за моей женой»), вопрос о достоверности заключенной в «дипломе» информации... Убедившись, как я предполагаю, в ходе беседы с Николаем I, что информация  абсо­лютно лжива [Ср. в письме генералу Толю: «одно слово» уничтожает клевету], Поэт уже не смог удержаться от отправления письма к Геккерну (как смог в ноябре 1836 года).

Очень важен (хотя до сих пор недостаточно оценен) тот факт, что, по­знакомившись после гибели Поэта с его письмом к Нессельроде и с текстом пресловутого «диплома», царь отреагировал на них в сущности так же, как Пушкин. Геккерн сразу стал в его глазах «гнусной канальей» и по его указа­нию был унизительно изгнан из России; особенный гнев Николая вызвали, без сомнения, козни не против Пушкина, а против него самого (достаточно прозрачный намек в «дипломе» на его мнимую связь с Натальей Николаев­ной). Некоторые исследователи гадали о том, откуда царю стало известно, что «диплом» сфабриковал Геккерн, но естественно предполагать простую разгадку — он поверил утверждению в ставшем известном ему письме Пушкина к Нессельроде.

Стоит добавить, что, выдворяя посланника (имевшего ранг «полномочного министра»), император не посчитался с заведомой оскорби­тельностью этого акта для Нидерландов. Правда, он письменно объяснялся с принцем Оранским, женатым на его сестре Анне, но все равно русский посланник в Нидерландах докладывал Нессельроде: «Я не мог не заметить тяжелого чувства, вызванного здесь всем этим делом, и я не скрою от ваше­го сиятельства, что здесь были, по-видимому, оскорблены теми обстоятельст­вами, которые сопровождали отъезд барона Геккерна из С.-Петербурга...»

Наконец, существеннейшее значение имеет резкий перелом в отноше­нии к конфликту Пушкина и Геккерна со стороны императрицы Александ­ры Федоровны, как известно, весьма сочувствовавшей «отцу и сыну». На другой день после дуэли, 28 января, она записала в дневнике: «Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну, не оставя ему возможности избежать дуэли». Однако через неделю, 4 февраля, Алексан­дра Федоровна записывает: «Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын,— Я знаю теперь всё анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное» (то есть - она замечала «интерес» своего супруга к Наталье Николаевне). Стоит отметить, что пушкиноведы «ахматовского» направления замалчива­ют и эту многозначительную дневниковую запись...

Я, как, впрочем, и многие другие, сильно сомневаюсь в причастности Геккерна к «диплому» — уже хотя бы из-за крайней рискованности для него подобной проделки (ведь он был замешан и в волокитство Дантеса). Каза­лось бы, доказательством может служить тот факт, что сам Николай был уверен в виновности Геккерна. Однако, по свидетельству придворного вельможи, князя А. М. Голицына, сын Николая, Александр II, получил иную информацию: «Государь Александр Николаевич... в ограниченном кругу лиц, громко сказал: «Ну, так вот теперь знают автора анонимных писем (то есть экземпляров «диплома».—В. К.), которые были причиной смерти Пуш­кина - это Нессельроде». Из этого текста, правда, не ясно, шла ли речь о графе или о графине;

П. Е. Щеголев считал, что о второй.

Между прочим, Нессельроде и его жена лично знали «подписавшего» клеветнический «диплом» графа Борха, служившего с 1827 года в Мини­стерстве иностранных дел. Что же касается Нарышкина, то чета Нес­сельроде знала не только его и его жену, но и дочь его жены Софью, зачатую от Александра I: к ней сватался опять-таки чиновник Министерства иностранных дел А.П. Шувалов, которого по ходатайству Нессельроде произвели тогда в камергеры.

Хорошо известно, что супруги Нессельроде питали настоящую нена­висть к Пушкину, который еще с юных лет, с июня 1817 года, числился на службе в Министерстве иностранных дел. 8 июля 1824 года Александр I под нажимом Нессельроде уволил Поэта со службы и отправил его в ссылку в село Михайловское.

Однако Николай I 27 августа 1826 года отменил ссылку, а в июле 1831-го распорядился о возвращении Пушкина в Министерство иностранных дел. И выразительный факт: Нессельроде, рискуя вызвать недовольство царя, в течение более трех месяцев отказывался выплачивать Пушкину назначен­ное ему жалованье в 5000 рублей (в год).

П. П. Вяземский (сын поэта), свидетельствовал, что существовала ост­рейшая вражда между Пушкиным и графиней Нессельроде. Стоит сказать здесь и о том, что супруги Нессельроде были в высшей степени располо­жены к Геккерну и — по особенным причинам — к Дантесу: дело в том, что последний являлся родственником или, точнее, свойственником графа Нессельроде. Мать Дантеса Мария-Анна-Луиза (1784—1832) была дочерью графа Гацфельдта, родная сестра которого стала супругой графа Франца Нессельроде (1752—1816), принадлежавшего к тому самому роду, что и граф Вильгельм Нессельроде (1724—1810), отец российского министра иностранных дел (это выяснил еще П. Е. Щеголев). Поэтому не было ниче­го неестественного в том, что супруга министра стала «посаженой матерью» («отцом» был Геккерн) на свадьбе Дантеса с Екатериной Гончаровой 10 янва­ря 1837 года. Вышеизложенное вроде бы дает основания для того, чтобы объяснить причастность графини М.Д. Нессельроде и в конечном счете самого графа к составлению «диплома» их личной враждебностью к Пушкину. Но, как представляется, главное было в другом.

Уже упомянутый хорошо информированный П. П. Вяземский писал, что графиня Нессельроде была «могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в Сенжерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и в салоне графини Нессельроде в Петербурге». Отсюда вполне понятна, как писал Павел Петрович, «ненависть Пушкина к этой представительнице космопо­литического олигархического ареопага... Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски».

Противостояние Пушкина и четы Нессельроде имело в своей основе отнюдь не «личный» характер, о чем убедительно писал в уже упоминавшемся исследовании Д. Д. Благой. Дело шло о самом глубоком противостоянии — политическом, идеологическом, нравственном; кстати сказать, после гибели Пушкина Тютчев (написавший об этой гибели как о «цареубийстве») словно бы принял от него эстафету в противостоянии Нессельроде.

По словам Благого (пожалуй, несколько вычурным, но по сути верным), Нессельроде и его круг представляли собой «антинародную, антинациональную придворную верхушку... которая издавна затаила злобу на проти­востоящего ей русского национального гения»,

Это противостояние обострялось, показал Благой, по мере того, как Николай I все более покровительствовал Пушкину и, с точки зрения при­дворной верхушки, усиливалась «опасность, что царь... может прислушать­ся к голосу поэта». Факты достаточно выразительны: в конце 1834 года выходит в свет «История Пугачевского бунта», на издание которой импера­тор предоставил 20 000 рублей и которую намерен был учесть при разра­ботке своей политики в крестьянском вопросе; летом 1835 года Николай I дает Пушкину, занятому историей Петра I, ссуду в 30 000 рублей; в январе 1836 года разрешает издание пушкинского журнала «Современник», первые три номера которого вышли в свет в апреле, июле и начале октября (то есть за месяц до появления «диплома») 1836 года, и, несмотря на то, что журнал назывался «литературным», на его страницах было немало «поли­тического».

Исследование многостороннего сближения Поэта с царем в течение 1830-х годов опубликовал недавно один из виднейших наших пушкинове­дов Н. Н. Скатов («Наш современник». 1998. № 11—12). В другой статье Николай Николаевич справедливо писал о неизбежности противоборства Пушкина и «лагеря» Нессельроде: «Если можно говорить (а это показали все дальнейшие события) об антирусской политике «австрийского министра русских иностранных дел» (таково было ходячее ироническое «определение» Нессельроде.— В. К.), то ее объектом так или иначе, рано или поздно, но неизбежно должен был стать главная опора русской национальной жизни — Пушкин» («Труд». 1998, 21 августа.— Выделено Н. Н. Скатовым).

В связи с этим в высшей степени существенны суждения германского дипломата князя Гогенлоэ. Ко времени гибели Поэта он уже двенадцать лет пробыл в России, женился на русской женщине, хорошо знал и высоко ценил русскую культуру. Не менее важно, что он, во-первых, видел ситуацию, так сказать, со стороны, объективно, а во-вторых, мог выразить свой взгляд свободно, не опасаясь каких-либо «неприятностей». И 21 февраля 1837 года он писал, что о Поэте по-настоящему скорбит «чисто русская партия, к которой принадлежал Пушкин» и которой противостоит значи­тельная часть аристократии.

Учитывая все это, есть достаточные основания согласиться с выводом Д. Д. Благого, что пресловутый «диплом», который, по его убеждению, был задуман в салоне графини Нессельроде, преследовал цель вовлечь Пушкина «в прямое столкновение с царем [О более ранних попытках «поссорить» Поэта и царя говорится в известных «Записках А. О. Смирновой»]. Это столкновение, при хорошо всем известном пылком нраве поэта, могло бы привести к тягчайшим для него последствиям» — и в самом деле привело... Много лет близко наблюдавший графиню Нессельроде М. А. Корф (тот самый, который был однокашником Поэта в Лицее), отметил: «вражда ее была ужасна и опасна...» Необходимо осознать, в частности, что конфликт с императором, неза­висимо от его причины, никак не умещался в границы «семейной драмы» (в отличие от конфликта с Дантесом).

Хотя подтверждений решающей роли «салона Нессельроде» в появлении «диплома» не так уж много, несколько исследователей убежденно признавали эту роль, Д. Д. Благой не был здесь первооткрывателем. В 1928 году П. Е. Щеголев отметил, что «слишком близка была прикосновенность супруги мини­стра к дуэльному делу». В 1938-м Г. И. Чулков, автор книг не только о Пуш­кине, но и о российских императорах, писал: «В салоне М. Д. Нессельроде... не допускали мысли о праве на самостоятельную политическую роль русского народа... ненавидели Пушкина, потому что угадывали в нем национальную силу, совершенно чуждую им по духу...» В 1956 году И. Л. Андронников утверждал: «Ненависть графини Нессельроде к Пушкину была безмерна... Современники заподозрили в ней сочинительницу анонимного «диплома»... Почти нет сомнений, что она — вдохновительница этого подлого документа».

Не исключено такое возражение: перед нами, мол, утверждения пред­ставителей послереволюционного, советского литературоведения с харак­терной политизированностью и идеологизированностью. Однако выдающийся поэт и один из наиболее глубоких пушкиноведов Владислав Ходасевич в 1925 году опубликовал в эмигрантской газете небольшое сочи­нение под названием «Графиня Нессельроде и Пушкин», в котором с пол­ной убежденностью говорится о графине как заказчице «диплома».

Как уже сказано, причастность Геккерна — несмотря на всю его бли­зость к чете Нессельроде — к «диплому» представляется весьма сомнитель­ной. Гораздо более достоверна версия Г. В.Чичерина, хотя излагающее ее письмо к П. Е. Щеголеву, опубликованное двадцать с лишним лет назад [«Нева». 1976. № 12.], не нашло должного внимания пушкиноведов (по-видимому, в связи с господ­ством чисто «семейного» толкования событий). Необходимо иметь в виду, что Г. В. Чичерин, известный как нарком иностранных дел в 1918—1930 годах, во-первых, принадлежал к роду, дав­шему целый ряд видных дипломатов, хорошо осведомленных о том, что

делалось в Министерстве иностранных дел при Нессельроде, во-вторых, его дед и другие родственники лично знали Пушкина, а его тетя, А. Н. Чиче­рина, была женой сына Д.Л. Нарышкина, о котором и говорилось в «дипло­ме»... И Г. В. Чичерин, надо думать, опирался на богатые семейные предания. В письме Чичерина от 18 октября 1927 года как о само собой разумеющемся говорится о том, что инициатором «диплома» была графиня Нессельроде, но составил его по ее указанию вовсе не Геккерн, а Ф. И. Брунов (или, иначе, Бруннов) — чиновник Министерства иностранных дел. Примеча­тельно, что в 1823—1824 годах он служил вместе с Пушкиным в Одессе и вызвал негодование Поэта своим пресмыкательством перед вышестоящими. А в 1830-х годах Брунов стал «чиновником по особым поручениям» при Нессельроде и в 1840 году получил за свои заслуги (или услуги?)  пре­стижный пост посла в Лондоне. В своем неотправленном письме к графу Нессельроде от 21 ноября 1836 года Пушкин сказал о «дипломе» (он назван «анонимным письмом») следующее: «По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было со­ставлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата». Это характеристика барона Геккерна, но она полностью применима к графу Брунову, который родился и до двадцати одного года жил в Германии. Конечно, вопрос о роли Брунова нуждается в специальном исследова­нии, но по меньшей мере странно, что в течение долгого времени никто не занялся таким исследованием.

Предложенное выше истолкование событий 4 ноября 1836 года — 27 января 1837 года, разумеется, можно оспаривать. Но, как представляется, невозможно спорить с тем, что гибель поэта имела не только «семейную», но и непосредственно историческую подоплеку, хотя в большинстве новейших сочинений это, в сущности, игнорируется.

Из приведенных выше свидетельств В. А. Соллогуба, Е. Н. Вревской, са­мого Николая I, а также письма Пушкина к Канкрину, намеков в сочинениях П. А. Вяземского и т.д. с достаточной ясностью следует, что суть дела за­ключалась в коллизии Поэт — царь, исходным пунктом которой явился «диплом», к тому же упавший на почву пушкинских «подозрений».

Сам же «диплом» был составлен опять-таки не ради личных интересов кого-либо, а с целью рассорить Поэта с императором, ибо имели место обоснованные опасения, что Пушкин может обрести существеннейшее воздействие на его политику. Это, разумеется, отнюдь не означает, что в салоне Нессельроде была запланирована состоявшаяся 27 января дуэль; но именно «диплом» явился «пусковым механизмом» тех мучительных пережи­ваний и событий, которые в конечном счете привели к этой дуэли.

Наконец, свидетельства императора Александра II, П. П. Вяземского и — впоследствии — опиравшегося на семейные предания Г. В. Чичерина, а также резкое письмо Пушкина к Нессельроде (совершенно безосновательно публикуемое как письмо к Бенкендорфу), недвусмысленно говорят о том, что «диплом» исходил из салона Нессельроде, а салон этот тогда — во второй половине 1830-х годов — был, по определению М. А. Корфа, «неоспоримо первый в С.-Петербурге» и играл очень весомую политиче­скую роль. И, едва ли уместно, видеть в фабрикации «диплома» сведение каких-либо личных счетов. Дело шло о борьбе на исторической сцене, и гибель Пушкина — подлинно историческая трагедия. Напомню его строки:

 

На большой мне, знать, дороге

Умереть Господь судил...

Нельзя отрицать, что историческая трагедия имела вид семейной, и именно так воспринимало и продолжает воспринимать ее преобладающее большинство людей. Но под треугольником Наталья Николаевна — Пуш­кин — Дантес (вкупе с его так называемым «отцом») скрывается (если взять ту же геометрическую фигуру) совсем иной треугольник: Николай I — Пушкин — влиятельнейший политический салон Нессельроде (и, в конеч­ном счете, сам министр). Гибель Поэта в этой коллизии была в полном смысле слова исторической трагедией...

Необходимо сказать о еще одной стороне дела, которая при верном ее освещении даст дополнительные аргументы в пользу изложенного пред­ставления о происшедшем. Как известно, немало близких Поэту людей — Вяземские, Карамзины, Россеты и другие достаточно резко осуждали его поведение накануне дуэли, ибо полагали, что оно обусловлено чрезмерной и к тому же не имевшей серьезных оснований ревностью к Дантесу.

И надо прямо сказать (хотя, конечно, многим трудно будет согласиться с моим утверждением), что эти люди были, со своей точки зрения, в той или иной мере правы... Поскольку им представлялось, что Поэтом движет прежде всего или даже исключительно ревность к Дантесу, их упреки понятны и по-своему справедливы...

Вечер 24 января — то есть уже после беседы с императором и всего за два дня до дуэли — Пушкин провел в доме женатого на дочери Карамзина Екатерине Николаевне князя П. И. Мещерского, где присутствовали тогда Вяземский, другая дочь историка — Софья и другие, в том числе и Дантес с женой. Софья Карамзина написала об этом вечере своему брату Андрею: «Пушкин скрежещет зубами и принимает свое выражение тигра... В общем все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».

Примечательно, что Софья Николаевна сочла происходящее «очень странным», то есть не объясняемым известными ей фактами, как бы дога­дываясь, что имеет место не только пресловутая «ревность», хотя вообще-то окружающие в конечном счете сводили все к ней.

Еще более существенно, что на следующий день Поэт явно попытался убедить своих друзей в отсутствии этой самой ревности. 25 января вечером он был у Вяземских, и опять там присутствовали Дантес с женой... Правда, не было самого хозяина: он уехал на бал к Мятлевым, осуществляя, воз­можно, свое обещание «отвратить лицо» от Пушкиных. Но позднее и жена, и сын Вяземского вспоминали, что Поэт сказал им о Дантесе: «... с этим молодым человеком мои счеты кончены», то есть дело вовсе не в ревности к пошлому юнцу, а в чем-то ином... Ясно, что Пушкин не мог говорить о «роли» императора; он упомянул о нем в тот же день (другие такие факты не известны) в разговоре с Е. Н. Врев­ской, которая не была связана с петербургским светом.

Повторю еще раз: друзья Пушкина, убежденные, что причина его по­ведения — ревность к Дантесу, были в сущности правы в своих упреках. И с этой точки зрения нелогична позиция упомянутой современной исследова­тельницы С. Л. Абрамович, которая предлагает, в сущности, такое же тол­кование преддуэльной ситуации, как и тогдашние пушкинские друзья, но в то же время гневно их обличает за упреки Поэту!.. Поскольку всецело господствовало представление о дуэли, как резуль­тате чисто семейной коллизии, целый ряд выдающихся людей упрекали Поэта даже и после его гибели!.

Так, Евгений Боратынский писал: «... я потрясен глубоко и со слезами, ропотом, недоумением (выделено мною.— В. К.}, беспрестанно спрашиваю себя: зачем это так, а не иначе? Естественно ли, чтобы великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик? Сколько тут вины его собственной...?»

Более резко судил Поэта А. С. Хомяков: «Пушкин стрелялся с каким-то Дантесом... Жалкая репетиция (здесь: «повторение».— В. К.) Онегина и Ленского, жалкий и слишком ранний конец. Причины к дуэли порядочной не было... Пушкин не оказал твердости в характере...»

Упреки содержатся, в сущности, даже и в знаменитом стихотворении Лермонтова: «невольник чести... не вынесла душа поэта позора мелочных обид... зачем он руку дал клеветникам ничтожным?..» и т.п. И следует при­знать, что, если бы суть дела состояла в конфликте с Дантесом, эти упреки были бы в какой-то мере оправданными... Но выше приведены факты и свидетельства, которые убеждают, что гибель Поэта имела совсем иную и неизмеримо более существенную подоснову. И последнее (но далеко не последнее по своей важности) соображе­ние, Лермонтов недоумевал — или даже обвинял Пушкина:

 

Зачем от мирных нег и дружбы простодушной

Вступил он в этот свет завистливый и душный...

 

Казалось бы, с этим мог согласиться и сам Александр Сергеевич, кото­рый в 1834 году написал начальные строфы стихотворения

 

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —

 

завершение которого он наметил прозой так: «О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь...»

Да, это стремление — и достаточно сильное — присутствовало в душе Поэта в зрелые его годы. Но, сознавая свое высшее назначение (что недву­смысленно выразилось в его «Памятнике»), Пушкин испытывал и более сильное стремление находиться в центре бытия России. Нередко утвер­ждают (особенно авторы «ахматовского» направления), что Александр Сергеевич был при императорском дворе только ради желавшей блистать на балах Натальи Николаевны1. Однако Поэт высоко ценил возможность влиять на верховную власть; так, после «долгого разговора» с братом царя, великим князем Михаилом Павловичем, он записал в дневнике: «Я успел высказать ему многое. Дай Бог, чтобы слова мои произвели хоть каплю добра». Вообще едва ли Пушкин был бы именно таким, каким мы его знаем, ес­ли бы он осуществил то стремление, о котором говорится в стихотворении «Пора, мой друг, пора...». Так поступил, кстати сказать, Евгений Боратын­ский, живший в зрелые годы, главным образом, в деревне, но ведь он — при всех его достоинствах — все же никак не Пушкин...

Сказать обо всем этом в книге о Тютчеве поистине необходимо, ибо Нессельроде был, как мы еще увидим, и его главным врагом. «Связь» Тютче­ва и Пушкина со всей определенностью выразилась и в этом... Более того, и непосредственные «исполнители» убийства Пушкина— Геккерн и его «приемный сын» Дантес — были достаточно хорошо известны Тютчеву. Ведь изгнанный в 1837 году из России Геккерн через пять лет сумел стать голландским послом в Вене и сыграл свою роль в подготовке того отврати­тельного предательства, которое совершила Австрия по отношению к своей давней союзнице России во время Крымской войны. Что же касается выученика Геккерна, Дантеса, он был позднее доверенным лицом Луи-Наполеона — одного из главных организаторов Крымской войны; за свои «заслуги» Дантес был возведен в сан сенатора Франции. Словом, главные враги Пушкина были в стане главных врагов Тютчева. Поэтому история гибели Пушкина имеет самое прямое отношение к Тютчеву. Через пятна­дцать лет после гибели Пушкина благонамеренный Карл Пфеффель, брат второй жены Тютчева, сообщит ей о Нессельроде,— в то время уже канц­лере: «Канцлер рассматривает возможно слишком пылкие речи, произно­симые Тютчевым в салонах на злободневные политические темы как враж­дебные ему выступления. Считаю своим долгом вас об этом предупредить, чтобы вы убедили Тютчева утихомириться».

Тютчев, однако, не утихомирился. Через два года он писал о Нессель­роде: «Вот какие люди управляют судьбами России!.. Нет, право, если толь­ко не предположить, что Бог на небесах насмехается над человечеством... невозможно не предощутить переворота, который, как метлой, сметет всю эту ветошь... Лет тридцать тому назад барон Штейн [Крупнейший немецкий государственный деятель, ратовавший за дружбу с Россией], человек, наиболее ненавидевший …Нессельроде и ему подобных, встретившись с нашим теперешним канцлером на каком-то конгрессе, писал про Нессельроде…  в своих письмах: «Это самый жалкий негодяй, какого я когда-либо видел». Мы знаем, что Тютчев, который не встретился лично с Пушкиным, стал позднее близким другим пушкинских друзей — Жуковского, Чаадаева, Вяземского. Но столь же важно знать, что у Пушкина и Тютчева были общие враги.

 

 

______________________________________________________________________________________________________________________________

1 Стоит сказать, что  бальная жизнь Наталии Николаевны Гончаровой после замужества была довольно-таки ограниченной, ибо, выйдя замуж в 1831 году, она каждую осень оказывалась беременной, притом почти все ее роды приходились на май, то есть вскоре после разгара балов в конце зимы (Масленица). 4 марта 1834 года у неё сразу после бала случился выкидыш, и в 1835 и 1836-м (роды в эти годы пришлись на май) она уже не «плясала» (по слову Пушкина)...

 

продолжение

 

 

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru

Hosted by uCoz