на главную

ПРОРОК В СВОЁМ ОТЕЧЕСТВЕ

Федор Тютчев – Россия век XIX

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1803-1822

             Глава первая

 

                                                           ОВСТУГ

 

Где мыслил я и чувствовал впервые... Овстуг, 1849

 

Федор Иванович Тютчев родился 23 ноября (по новому стилю — 5 де­кабря) 1803 года в селе Овстуг, расположенном у реки Десны, сорока вер­стами выше города Брянска, входившего тогда в Орловскую губернию. Здесь прошли его детство, отрочество и первые годы юности. Правда, почти каждый год Тютчевы проводили несколько месяцев (обычно зим­них) в Москве, которая также сыграла неоценимую роль в становлении поэта, о чем пойдет речь в следующей главе книги. Но все-таки настоящей родиной Тютчева был Овстуг и его окрестности; здесь, сказал позднее поэт, «мыслил я и чувствовал впервые...»

Старший современник Тютчева, исключительно высоко им ценимый Иоганн Вольфганг Гёте, оставил нам знаменитый афоризм: «Тот, кто хочет понять поэта, должен идти в страну поэта». Слово «страна» (немецкое «Land») означает в высказывании Гёте ту «землю», «край», «почву», которая имеет решающее значение в человеческом и творческом становлении поэта. И прежде всего нам надо попытаться более или менее ясно предста­вить себе «страну» Тютчева.

Овстуг расположен в той части, или, вернее, частице России, которая обычно зовется среднерусской полосой. Возьмем карту Европейской Рос­сии и изберем на ней какую-либо точку в трехстах пятидесяти километрах к югу от Москвы. Ну, скажем, селение Богодухово на реке Неручь — притоке Зуши, впадающей в свою очередь в Оку. Если взять это селение в качестве центра некого круга с радиусом 150—200 километров, окажется, что заклю­ченная в таком круге совсем малая часть России (всего каких-нибудь 3 про­цента площади ее европейской территории!) породила поистине великую плеяду художников слова, имена которых: Тютчев, Кольцов, А. К. Толстой, Тургенев, Полонский, Фет, Никитин, Лев Толстой, Лесков, Бунин, При­швин, Есенин...

Всех их часто называют «певцами русской природы». Но это только лишь одна сторона их творчества. Можно утверждать, что каждый из перечисленных художников слова — сознательно или бессознательно — стремился прямо и непосредственно воплотить эстетически положитель­ные качества русского бытия и, в конечном счете, ставил перед собой цель сотворить национальный образ прекрасного. Красота русской природы для этих художников — только необходимое начало, исток, основа националь­ной красоты в ее целостном содержании, и природное прекрасное пред­стает в их искусстве в органическом единстве с человеческой красотой и, далее, покоряющей красотой самого их художественного слова.

Необходимо оговорить, что «красота» и «прекрасное» в эстетике имеют мало общего с чисто бытовым употреблением этих слов, подразумевающим радующие глаз своей гармоничной формой явления, лица, предметы. Пре­красное в эстетике — и особенно в русской эстетике — немыслимо без напряженного духовного порыва, драматизма или даже трагедийности, что с такой яркостью выразилось в поэзии Тютчева; можно сказать, что его красота — это главным образом трагическая красота.

Но вернемся к тютчевской «стране». Двенадцать названных выше имен слишком, даже, пожалуй, чрезмерно весомы, чтобы их происхождение из одной и той же столь малой части русской земли, части, которую и на лошадях-то можно было пересечь за день-два, являло собой лишь случай­ное совпадение.

Эта в буквальном смысле срединная часть русской земли (Богодухово лежит примерно в тысяче верст и от Белого и от Черного моря) срединна и в чисто природном отношении. Это лесостепь, которая дает почуять степную ширь и в то же время еще сохраняет — местами даже и до сего дня — могучие боры, дубравы и рощи. И кроме того, в этом крае особенно рельефно выражена Среднерусская возвышенность. И с крутых холмов (князь Игорь, между прочим, двигался в половецкую степь именно через этот край, через эти холмы-шеломы, последний из которых горестно упо­мянут в «Слове»: «О Руская земле! Уже за шеломянем ecи!») открываются захватывающие дух просторы.

Впрочем, нет смысла говорить об этом крае «вообще». Перенесемся прямо в Овстуг, помня, что всего в пятидесяти верстах к югу в родственной местности лежит Красный Рог А. К. Толстого, в ста верстах к юго-востоку — лесковское Панине, еще в ста верстах за ним — пришвинское Хрущово, а если на рассвете отправиться из Овстуга на добрых лошадях к северо-востоку, к концу дня доберешься в фетовские Новоселки или тургеневское Спасское-Лутовиново, а к следующему утру — и в Ясную Поляну.

В нескольких километрах к западу от Овстуга над Десной вздымаются высокие холмы, один из которых, согласно географической мерке, должен даже зваться горой: его высота над уровнем моря — 228 метров. С этих холмов можно увидеть облик края во всем его размахе. К северу за широ­кой поймой Десны несколькими ярусами поднимается вековой лес, а на юге развертывается беспредельное пространство полей, уже за горизонтом которого — дубравы Красного Рога. Десна петляет в своем вольном русле, и ее извивы видны на много верст вдаль.

В этих местах словно сошлись лицом к лицу русский Север и русский Юг; здесь обитают и глухарь, и орел-беркут. Можно недоумевать над напи­санным в Овстуге стихотворением Тютчева «Смотри, как роща зеленеет...», которое кончается строками:

 

И лишь порою крик орлиный

До нас доходит с вышины...—

 

пока не увидишь на зоогеографнческой карте изданного в 1976 году «Атласа Брянской области» фигурку орла, нанесенную покамест еще, как и фигурка глухаря, тревожным красным цветом (обозначающим «редких животных»), а не безнадежным коричневым («исчезающих» — как, например, стрепет). В тютчевские времена «крик орлиный» могли услышать все побывавшие в Овстуге. Алексей Толстой писал тогда в полусотне верст к югу от Овстуга:

 

Край ты мой, родимый край!

Конский бег на воле,

В небе крик орлиных стай,

Волчий голос в поле!

Гой ты, родина моя!

Гой ты, бор дремучий!

Свист полночный соловья,

Ветер, степь да тучи!

 

Бор и степь, орел и соловей — это не просто романтический набор (хотя знатоки поправляют автора, утверждая, что орлы не собираются в стаи), но точная зооботанпческая характеристика родимого края Тютчева.

Этот край не только сердцевина всей русской природы, но и сердцеви­на русского народа. Нелегко разглядеть национальное единство архангель­ских поморов и кубанских казаков, отделенных друг от друга двухтысяче-верстным пространством. Но русские люди, живущие вокруг Богодухова, как бы соединяют в себе черты тех и других — и в образе жизни, и в душев­ном складе, и в слове. И, чтобы убедиться в этом, нет необходимости изу­чать бытие всего населения срединной Руси. Вполне достаточно вглядеться в творчество художников, выросших из этой почвы и выразивших ее со­кровенную суть. В лирике Тютчева, в песнях Кольцова, в балладах Алексея Толстого, в очерках и романах Тургенева, в эпосе Льва Толстого, в сказах Лескова, в новеллах Бунина воплощен образ общенародной, общенацио­нальной красоты.

И самый тот факт, что все эти художники слова произошли из одной и той же небольшой части русской земли, чрезвычайно многозначителен. Он со всей убедительностью подтверждает решающую роль срединной Руси з творческом становлении Тютчева и Кольцова, Тургенева и Лескова, При­швина и Есенина. Именно здесь, где (если попытаться наметить броские  контуры многообразнейшего целого) как бы сведены лицом к лицу и угрю­мый бор с его глухарями, и раздольная степь с ее орлами, именно здесь, где в человеческих обликах и душах могут объединиться и примириться суро­вость помора, плывущего в Ледовитый океан, и лихость казака, скачущего к Кавказскому хребту,— именно здесь могло и должно было зародиться в будущих великих художниках то зерно, то ядро, из которого развился затем общенациональный образ красоты.

Мы знаем, что на семнадцатом году жизни Тютчев на долгие годы — на четверть века! — расстался со своими родными местами. Но мы знаем также об удивительно ранней духовной зрелости поэта. Его первый биограф Иван Аксаков дивился «его преждевременному развитию, что, впрочем, можно подметить почти во всем детском поколении той эпохи» (Аксаков тут же небезосновательно объясняет это стремительное созревание поколения могучим воздействием эпопеи 1812 года). Домашний учитель Тютчева, Семен Егорович Раич вспоминал, что уже лет с тринадцати Федор был «не учеником, а товарищем моим».

Тютчевское неколебимое осознание верховного смысла и ценности ро­дины и народа сложилось уже в самой ранней юности. Об этом со всей ясностью свидетельствует, например, одно из его писем 1845 года к дочери Анне. Дочь родилась и выросла в Германии, где с 1822 года служил Тютчев. Теперь, в 1845 году, шестнадцатилетняя Анна должна была впервые уви­деть Россию, куда незадолго до того возвратился наконец сам Тютчев. И вот отец пишет ей о России, с которой сам был разлучен (не считая четы­рех кратких отпусков) двадцать с лишним лет... Пишет, выражая то пони­мание и переживание родины, которое в основе своей могло сложиться у него только в юности, до его отъезда в Германию:

«Ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в дру­гом месте. До сих пор ты знала страну, к которой принадлежишь, лишь по отзывам иностранцев. Впоследствии ты поймешь, почему их отзывы, особ­ливо в наши дни, заслуживают малого доверия. И когда потом ты сама будешь в состоянии постичь все величие этой страны и все доброе в ее народе, ты будешь горда и счастлива, что родилась русской».

Обо всем этом важно, даже необходимо сказать в самом начале книги о поэте, ибо слишком широко распространены совершенно беспочвенные и даже попросту нелепые представления, из-за которых Тютчев является в глазах множества людей, в том числе даже и его ревностных почитателей, чуть ли не в облике некого «иностранца», далекого от коренной русской жизни. Мы еще не раз вернемся к этой теме.

А теперь вглядимся в тютчевский Овстуг. Даже по очень скудным до­шедшим до нас сведениям можно представить себе нарастающее с годами богатство впечатлений, формировавших здесь, в Овстуге, душу и разум поэта.

Вначале, в первые годы,— это малый, скромный, но все же по-своему неисчерпаемый мир самой усадьбы. «Старинный садик,— вспоминал позднее Тютчев,— четыре больших липы, хорошо известных в округе, довольно хилая аллея шагов в сто длиною и казавшаяся мне неизмеримой, весь пре­красный мир моего детства, столь населенный и столь многообразный,— все это помещается на участке в несколько квадратных сажен...»

Постепенно этот мир расширялся за ограду усадьбы. Через много лет Тютчев провел дочь Дарью как бы по второму кругу (уже за усадебной оградой) своего детского мира, и она рассказала об этом в письме к сестре: «Мы отправились вместе, папа и я, сперва на могилу дедушки, затем в рощи, с которыми связано... столько детских воспоминаний; он рассказал мне, что однажды, когда он со своим наставником гулял в роще рядом с кладбищем, они нашли мертвую горлицу в траве и похоронили ее, а папа написал эпи­тафию в стихах... Папа приходил после заката солнца собирать душистый чудоцвет в тишине и темноте ночи, и это вызывало в нем неопределенное ощущение таинственности и благоговения... Эти перелески, этот сад, эти аллеи были целым миром... и миром полным; тут пробудился ум, и детское воображение в этой реальности видело свой идеал».

Тютчевы владели только частью большого села Овстуг. Рядом с домом — скромная церковь и колокольня. Со всех сторон дом окружал сад с веко­выми липами и густой сиренью, которую не раз радостно поминал Тютчев, не забывая и овстугских соловьев. Перед домом — цветочные клумбы и ряд тоже памятных, выросших при нем тополей.

Тютчев особенно дорожил видом с овстугского балкона, видом, как он позднее писал, «на эту воронку из зелени... на деревья, церковь, крыши, наконец, весь горизонт». Дом стоял на возвышенном месте, и горизонт был довольно широк, хотя Тютчев и сожалел о его «ограниченности».

Но с балкона все же открывались усадебные окрестности — одно из полных неповторимого обаяния воплощений среднерусского ландшафта. Само село Овстуг широко раскинулось на восьми холмах, местами покрытых березовыми рощами. Между холмами течет впадающая в Десну небольшая, но поразительно быстрая речка Овстуженка; скорость ее течения столь велика, что она замерзает лишь при температуре двадцать градусов ниже нуля. Дом Тютчевых стоял всего в нескольких десятках метров от речки. У ее берега и сейчас возвышается поистине уникальный, могучий тополь, знакомый поэту; ствол этого исполина могут обхватить только шесть человек. Рядом с тополем — старинный колодезь, из которого брали воду Тютчевы.

Селение как бы несколькими ступенями спускается к северу, к замеча­тельной по своей живописности долине Десны. А на запад, юг и восток от Овстуга — просторы полей, в которые вкраплены кое-где густые рощи и овражки. Вокруг Овстуга — многочисленные села, деревни, хутора. В трех километрах к востоку — Речица, также принадлежавшая Тютчевым; здесь жил дед поэта, выделивший сыну усадьбу в Овстуге. Селения Дорогинь, Молотино, Песочное, Суздальцево, Дятьковичи, Гостиловка, Летошники, Умысличи, Вщиж — это ближайшие окрестности Овстуга; их названия подчас стоят под стихотворениями в автографах поэта, упоминаются в его письмах.

В Овстуге перед поэтом предстала, конечно, не только родная земля, 'но и живущий на ней и ею народ. Тютчевы принадлежали к тем дворян­ским семьям, которые постоянно стремились сохранять и укреплять патри­архальные связи с крестьянами. Так, до нас дошли многочисленные доку­менты, свидетельствующие о том, что все члены семьи Тютчевых крестили многих детей своих крестьян, то есть становились их крестными отцами и матерями, исполнявшими так или иначе родственные обязанности. Немало таких крестных детей было и у самого поэта. Архивист Г. В. Чагин разыскал недавно еще одну церковную запись о том, что Федя Тютчев вместе с дво­ровой девицей Катюшей Кругликовой (выступавшей в качестве крестной матери) крестил сына одного из крепостных.

Дочь поэта Дарья рассказывала в письме к сестре Анне о народном праздновании заветного «яблочного Спаса» в Овстуге. Рассказ этот относит­ся к 1850-м годам, но не может быть никаких сомнений, что в таких же или, вернее, еще более патриархальных сценах народных праздников Тютчев участвовал с самого раннего детства.

«Расскажу тебе этот великий день,— писала родившаяся и выросшая в Германии Дарья, впервые тогда увидевшая народный праздник в Овстуге. Крестьянки были счастливы как дети. Вечером они все пришли танцевать и петь... Они импровизировали песни, сопровождавшие пляски и славившие папу и маму, да еще и в стихах! Вот образец, который я, быть может, плохо передаю, но именно так его запомнила:

 

На дубе сидят два голубка,

Целуются, милуются.

Один — Федор Иванович,

Другой — Эрнестина Федоровна».

 

Через несколько лет Тютчев снова участвует в праздновании яблочного Спаса в Овстуге, и Дарья вновь повествует об этом в письме к Анне: «Крестьяне, все более или менее пьяные, кидались на шею папы и расска­зывали ему о своих жалобах».

Такие подробности — пусть сами по себе не очень значительные — важны потому, что опровергают достаточно широко распространенные ложные представления, согласно которым Тютчев, сказавший высочайшие слова о русском народе, в реальной жизни будто бы чуть ли не чурался «мужиков». Та же Дарья сообщала, что во время Крымской войны Тютчев пригласил в свой кабинет крепостного ратника, собиравшегося в Севасто­поль, и сердечно беседовал с ним — братом овстугского повара.

Ясно, что такие отношения складывались с детских и отроческих лет поэта, когда — это легко предположить — отец Тютчева в присутствии сына беседовал с крестьянами, участвовавшими в Отечественной войне 1812 года...

      Представление о Тютчеве как о человеке, далеком от народа, возникло давно, при его жизни. Многим казалось, что поэт, который прожил долгие годы за границей, а в Петербурге бывал главным образом в великосветских салонах (о глубоких причинах этого еще пойдет речь), не знает и, уж ко­нечно, не ценит «простонародную», крестьянскую жизнь. Но вот поистине замечательный — изумленный — рассказ Льва Толстого о первой встрече с поэтом: «Меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах, говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне свое одобрение по поводу моих севастопольских рассказов, особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нем удивила чрезвычайно».

Подобное изумление испытал при встрече с Тютчевым не один Тол­стой. Поэт Аполлон Майков писал о нем: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и владел до тонкости русским языком!..»

Естественное и глубокое владение языком народа со всей силой вопло­тилось в самом поэтическом творчестве Тютчева; за последние годы поя­вилось несколько исследований, так или иначе доказывающих это. Однако и до сих пор многие читатели — даже и из тех, кто старается пристально и серьезно вглядываться в облик Тютчева,— видят его все же именно таким, каким при первой встрече, подчиняясь расхожему мнению, представлял его себе Лев Толстой. Следует оговорить, что это касается именно и только первой встречи; Толстой, по собственному его свидетельству, встречался с Тютчевым многократно и, кроме того, постоянно и очень напряженно вживался в творения поэта. И о последней своей встрече с Тютчевым в 1871 году Толстой рассказывал так: «Что ни час вспоминаю этого величест­венного и простого и такого глубокого настояще-умного старика». Здесь уже нет и намека на «придворность» и французское красноречие Тютчева... Речь идет о поздних годах жизни поэта. Но едва ли можно спорить с тем, что основы личности закладываются на ранних этапах ее становления и не возникают позднее заново на пустом месте, а как бы воскресают в каждом возрасте человека.

Толстой в другом письме сказал об этой же последней встрече с по­этом: «Мы четыре часа проговорили. Я больше слушал... Это гениальный, величавый и дитя старик». Ясно, что детские черты в облике старика спо­собны вызвать восхищение лишь в том случае, если в них воскресает под­линно человечное детство. Между прочим, можно с полным правом ска­зать, что поэзия Тютчева на самых разных стадиях развития словно совме­щала в себе непосредственность детского воображения и исполненную последней, высшей мудрости зрелость,— совмещала гармонически и пло­дотворно. Но это, конечно, должно было быть присуще и самой личности поэта.

И то, что восхищало Толстого и других в зрелом и старческом облике Тютчева, не могло не закладываться в детские и отроческие годы. Да, поэт провел большую часть своей взрослой жизни в придворных салонах и на дипломатических раутах,— что имело свои очень серьезные причины. Но, при всей скудности документальных сведений, которыми мы располагаем, невозможно сомневаться в том, что у Тютчева была и другая достаточно богатая жизнь. Когда он написал по пути в Овстуг, в городке Рославль:

 

Эти бедные селенья...—

 

в его словах выражался не мимолетный взгляд путешественника, торопя­щегося из одной столицы в другую (а именно таким многие представляют себе Тютчева), но глубокий выстраданный опыт целой жизни — жизни, начавшейся в Овстуге, в постоянном живом общении с крестьянами.

С одним из этих крестьян, отпущенным своим владельцем на волю и по­ступившим на службу к Тютчевым в качестве традиционного «дядьки», Федор буквально не расставался с четырех до двадцати двух годов. Его звали Николай Афанасьевич Хлопов. Уже в самом конце жизни, через со­рок с лишним лет после смерти Н. А. Хлопова, Тютчев засвидетельствовал в письме к своему брату Николаю, что по-прежнему живет в душе «память о моих страстных отношениях во время оно к давно минувшему Николаю Афанасьевичу».

Незадолго до своей кончины Н. А. Хлопов (1770—1826) завещал своему воспитаннику икону, которую Тютчев хранил до последних дней жизни. На иконе есть надпись: «В память моей искренней любви и усердия к моему другу Федору Ивановичу Тютчеву. Сей образ по смерти моей принадлежит ему. Подписано 1826 марта 5-го. Николай Хлопов».

Иван Аксаков сказал, что эта надпись «характеризует и самого Тютчева, которого слуга, бывший крепостной, его дядька и повар, называет своим другом, и ту эпоху, когда типы, подобные Хлопову, были нередки. Благода­ря им, этим высоким нравственным личностям, возникавшим среди и во­преки безнравственности исторического социального строя,— даже в чу­довищную область крепостных отношений проступали... лучи всеоблаго-раживающей, всевозвышающей любви (уже приводились слова из письма Тютчева к дочери Анне: «Ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в другом месте».— В. К.)... Николай Афанасьевич вполне напоминает знаменитую няню Пушкина, воспетую и самим поэтом, и Дель­вигом, и Языковым. Этим няням и дядькам должно быть отведено почетное место в истории русской словесности. В их нравственном воздействии на своих питомцев следует, по крайней мере отчасти, искать объяснение: каким образом в конце прошлого и в первой половине нынешнего (то есть XIXВ. К.) столетия в наше оторванное от народа общество... пробира­лись иногда, неслышно и незаметно, струи чистейшего народного духа...»

Нельзя не задуматься и над тем, что поистине задушевные взаимоотно­шения Тютчева с Николаем Афанасьевичем не могли не влиять на его от­ношение и к народу вообще, и к любому представителю народа. Трудно, скажем, переоценить тот факт, что первым другом своей юности Тютчев избрал студента Московского университета Михаила Погодина, который watto за десяток с небольшим лет до того был крепостным (отец Погодина в 1806 году выкупил себя и сына на волю). Эта дружба потомка древнего боярского рода не с кем-нибудь, а с недавним крепостным (продолжавшим к тому же занимать зависимое положение домашнего учителя у князей Трубецких) говорит о многом.

В1855 году Тютчев создал в окрестностях Овстуга свое знаменитое сти­хотворение о «крае русского народа»:

 

...Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный.

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной...

 

Нет сомнения, что Тютчев заметил и понял это «тайное свечение» еще в самые юные годы и именно в Овстуге.

Здесь же, в Овстуге, перед юным Тютчевым — вместе с родной приро­дой и народом — глубоко раскрылась и реальность родной истории, кото­рая значила для поэта необычайно, исключительно много.

Всего в четырех верстах к западу от Овстуга, на высоком холме над Десной сохранились следы древнерусского города Вщижа. Город этот, существовавший уже в девятом столетии, с середины XI века становится столицей самостоятельного Вщижского княжества. В летописях сохрани­лись сведения о долгих междоусобных битвах за этот город во второй половине XII века, о пирах и свадьбах в его детинце, окруженном внуши­тельными крепостными валами. Весной 1238 года Вщиж был до основания разрушен и сожжен полчищами Батыя, охваченными яростью после только что закончившейся страшной для них осады Козельска (расположенного в 150 верстах к северо-востоку от Вщижа). Он уже больше не восстановился в качестве города. Но небольшое селение Вщиж существует и поныне.

Тютчевы состояли в добрых отношениях с владельцем Вщижа М. Н. Зи­новьевым, а позднее — с его дочерью В. М. Фоминой. Поэт бывал во Вщиже с детства, а в последний его приезд на родину в 1871 году посещение Вщижа отозвалось одним из самых сильных тютчевских стихотворений (в первой публикации оно названо «По дороге во Вщиж»):

 

От жизни той, что бушевала здесь,

От крови той, что здесь рекой лилась,

Что уцелело, что дошло до нас?

Два-три кургана, видимых поднесь...

 

Словом, Вщиж как бы прошел сквозь всю жизнь поэта. И Тютчев не мог не знать по-своему замечательного историографического эпизода, связан­ного со Вщижем. В 1816 году вышли в свет первые тома вызвавшей всеоб­щий страстный интерес «Истории государства Российского» Карамзина, где рассказывалось, и о Вщиже, рассказывалось по летописным источникам как об одном из древнейших русских городов, чье местонахождение ныне неизвестно. М. Н. Зиновьев отправил Карамзину письмо, в котором сооб­щал: «В здешней стороне есть предание, что село Вщиж было городом особенного удельного княжения. Еще доныне в окрестности видны следы земляных укреплений и находятся большие гранитные кресты (на курга­нах), весьма не худо выделанные... На полях много курганов; один из них в самом селе и наполнен старинными кирпичами: сказывают, что тут была церковь. Выкапывают также немало медных крестов, икон, железной кон­ской сбруи и прочее».

Вскоре появилось новое издание «Истории» Карамзина, и в примечаниях было приведено цитируемое письмо Зиновьева, давшее историку возмож­ность установить местонахождение Вщижа и самого Вщижского княжест­ва. Нельзя сомневаться в том, что юный Тютчев знал все подробности этого, быть может, небольшого, но очень многозначительного — особенно для жителей вщижской округи — историографического события. Такие события позволяют с особенной остротой и жизненностью воспринять Историю. По-иному виделись теперь сами следы давних времен близ род­ного Овстуга.

Через много лет Тютчев скажет: «Нет ничего более человечного в че­ловеке, чем потребность связывать прошлое с настоящим». Эта мысль очередной раз вспыхнет в нем во время краткого пребывания около Новго­рода, в Старой Руссе: «Весь этот край, омываемый Волховом,— пишет он отсюда дочери Анне,— это начало России... Среди этих беспредельных, бескрайних величавых просторов, среди обилия широко разливающихся вод, охватывающих и соединяющих весь этот необъятный край, ощущаешь, что именно здесь — колыбель Исполина». Такого рода «ощущения» созре­вают в человеке с юных лет, и Тютчев, несомненно, приобщался к ним еще в Овстуге.

Присущее Тютчеву глубокое и острое чувство Истории пробудилось в ранние годы еще и потому, что чувство это находило мощную живую опору в родовом, семейном предании. Прямым предком поэта был один из самых выдающихся героев Куликовской битвы, Захарий Тютчев.

В знаменитом «Сказании о Мамаевом побоище» (XV век) читаем:

«...Князь же великий Дмитрий Иванович избранного своего юношу, до-волна сущи разумом и смыслом, имянем Захарию Тютьшова... посылает... к нечестивому царю Мамаю». Захарий Тютчев сыграл роль, как бы сказали теперь, тонкого дипломата и смелого разведчика. Он узнал и сообщил Дмитрию Ивановичу о готовящемся союзе Мамая с Рязанью и Литвой. По­ведение Тютчева в ходе исполнения его посольской миссии призвано было внушить Мамаю, что русские убеждены в своей победе — и тем самым подорвать уверенность врага. Значение тютчевского посольства было оценено современниками и ближайшими потомками столь высоко, что подробное повествование об этом посольстве не только вошло в письмен­ное «Сказание о Мамаевом побоище», но и стало основой устного, фольклорного предания «Про Мамая безбожного» (оно было записано в середине ХК века в Архангельской губернии).

Рассказ о подвиге Захария Тютчева передавался из поколения в поко­ление в самом роду Тютчевых. Но, конечно, особенно сильное впечатление должны были произвести на юного Федора страницы, посвященные его предку в «Истории государства Российского» Карамзина (когда вышли в свет первые тома «Истории», Федору было тринадцать лет). Не могла не волновать его и сама Куликовская битва, свершившаяся в таких же средне­русских местах восточнее Овстуга.

Развалины древнего Вщижа и память о предке, герое Куликовской бит­вы, сразу создавали осязаемую глубь Истории. Жизнь Вщижского княжест­ва была оборвана монгольским нашествием, а началась она, эта жизнь, примерно за полтысячелетия до Куликовской битвы, еще во времена борь­бы с хазарами, о которых повествовал в первом томе своей «Истории» Ка­рамзин. А время, протекшее после Куликовской битвы, также близилось уже к полутысячелетию (которое торжественно отмечалось вскоре после кончины Тютчева). И это чувство тысячелетней глубины родной Истории, чувство, безмерно обогащенное в зрелые годы поэта проникновенным историческим самосознанием, включавшим в себя осмысление пути разви­тия всего человечества,— чувство это пробудилось в Тютчеве, несомненно, еще в его овстугские годы.

Обращение к родословной Тютчева необходимо — даже если бы среди предков поэта и не числилось столь выдающегося человека, как Захарий Тютчев. Родовые и семейные связи и предания имели в тютчевские времена громадное значение; сейчас нам даже нелегко представить себе всю их роль в тогдашней судьбе людей. Именно через эти связи и предания чело­век вплетался в историческую жизнь своей родины: сами понятия «род» и «родина» еще всецело сохраняли свое единство.

Память о герое Куликовской битвы Захарий свято хранили в роду Тют­чевых; само его имя, не столь уж распространенное в дворянской среде, повторялось в поколениях рода. Так, Захарием Тютчевым звали двоюрод­ного деда поэта.

Потомки Захария не стяжали столь же громкой славы. Известно, прав­да, что внук его Борис Матвеевич был воеводой при Иване III и играл важ­ную роль в нескольких походах. Отмечен на страницах истории и прапра­дед поэта Даниил Васильевич, отличившийся в Крымском походе 1687 года.

Прадед поэта, Андрей Данилович, родившийся в 1688 году, был петров­ским офицером и вышел в отставку сразу после смерти Петра I, в 1726 году, в чине капитана; о нем нам известно немногое. Больше сведений сохрани­лось о его сыне, деде поэта Николае Андреевиче (точная дата его рожде­ния неизвестна; по-видимому, он родился в конце 1720-х годов). Это был поистине неукротимый, «неистовый» человек. Таких людей в послепетровской России было множество, и они в точном смысле слова типичны для середины XVIII века. Их черты ярко запечатлены в фонвизинских «Недоросле» и «Бригадире», а позднее нашли наиболее полное и пластиче­ское воплощение в образах «Семейной хроники» Сергея Аксакова — осо­бенно в образе Михаилы Куролесова; сама эта фамилия, в соответствии с литературной традицией XVIII столетия, призвана высказать главное в характере.

И, как ни кажется странным, дед утонченнейшего поэта и мыслителя Федора Ивановича Тютчева, скончавшийся всего лишь за шесть лет до рождения внука, был настоящим «Куролесовым». Само широкое распро­странение подобных характеров в русском дворянстве середины XVIII века объяснялось прежде всего тем, что складывавшийся веками древнерусский образ жизни, традиционные каноны поведения и сознания были за время петровских реформ во многом разрушены, а новая культура человеческих отношений и понятий только еще формировалась.

Иван Аксаков писал, что «в половине XVIII века... помещики Тютчевы славились лишь разгулом и произволом, доходившим до неистовства». Начать с того, что Николай Андреевич Тютчев в молодости был в любов­ной связи с Дарьей Салтыковой — чудовищной изуверкой, вошедшей в предание под именем Салтычихи. Они были дальними родственниками (мать Салтычихи — урожденная Тютчева), и их подмосковные имения со­седствовали.

Очевидно, Салтычиха оказалась неприемлемой даже для неистового Николая Андреевича. Он порвал отношения с ней и в 1762 году женился на брянской дворянке Пелагее Денисьевне Панютиной, Известно, что Салты­чиха и после женитьбы Тютчева продолжала жестоко «мстить» ему за «из­мену», так что он вынужден был «бежать» из Подмосковья в Овстуг. Но в конце концов известия о неслыханных истязаниях, которым Салтычиха подвергала своих крепостных — главным образом женщин и девушек,— дошли до правительства, и она была предана суду, приговорившему ее к смертной казни. Либеральная Екатерина II, гордившаяся тем, что в России в ее царствование нет казней (исключение, впрочем, было все-таки позднее сделано для Пугачева и пяти его соратников), повелела подвергнуть Сал-тычиху пожизненному заключению в монастырской тюрьме, где она и провела в подземной камере Ивановского монастыря (кстати сказать, в двух шагах от московского дома Тютчевых) тридцать три года. Ее конфискованное имение Троицкое по Калужской дороге (ныне — в километре за Московской кольцевой дорогой) в конце концов было куплено Николаем Тютчевым.

Конечно, не следует хоть в какой-то мере сближать Николая Андреевича Тютчева с садисткой Салтычихой. Но самая связь его с этой фурией едва ли случайна...

Своего рода «оправданием» тютчевских неистовств может быть лишь то, что, как говорилось, был прямо-таки типичен для того времени. Пушкин рассказывает о своем деде Льве Александровиче Пушкине: «Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе...», и т. д. Исследователи оспаривают достоверность некоторых сообщаемых Пушкиным фактов, но здесь важна, так сказать, сама атмосфера.

Стоит отметить, что неистовый дед Тютчева Николай Андреевич не только был исправным офицером, но и, выйдя в отставку в чине полковни­ка, избирался предводителем брянского дворянства...

У Николая Андреевича была большая семья; нам известны четверо его сыновей и трое дочерей. Облик его старшей дочери Анастасии сохранил для нас портрет работы выдающегося живописца Рокотова. Младшая дочь Надежда на склоне лет была ближайшим другом Гоголя. А старший сын Иван, родившийся в 1768 году, стал отцом одного из величайших творцов мировой поэзии. Поразительный контраст в судьбах деда и внука побужда­ет задуматься о почти невероятных, таинственных путях развития русских людей на рубеже XVIII— ХГХ веков. Может быть, нам удастся в дальнейшем повествовании понять, что дедовское «неистовство» жило и во внуке, но Чудесно преобразилось в творческую волю (не только в поэзии, но и в самой жизни)...

Отец поэта, Иван Николаевич, уже очень мало походил на деда (как, кстати, и отец Пушкина на своего отца). По желанию Николая Андреевича он поступил в новое, только что основанное Екатериной II в Петербурге военное учебное заведение — Греческий корпус. Это был совершенно осо­бенный, можно сказать, политический корпус. Его питомцы призваны были способствовать осуществлению идеи возрождения греко-православного мира — идеи, возникшей на почве победоносных войн с Турцией, но, разу­меется, утопической. Речь шла об освобождении захваченного триста с лишним лет назад турками Константинополя и воссоздании (в единстве с Россией) православной греческой государственности; достаточно вспомнить, что одного из внуков Екатерины по ее настоянию назвали Кон­стантином; он был как бы призван воскресить древнюю столицу Византии.

Через много лет Федор Тютчев писал о Константинополе:

 

...То, что орел Екатерины

Уж прикрывал своим крылом...

 

«Константинопольскую утопию» Федор несомненно воспринял еще в отроческие годы от отца, воспитанника Греческого корпуса.

Иван Николаевич Тютчев, словно по контрасту со своим «неистовым» отцом, отличался, как свидетельствуют семейные предания, «необыкно­венным благодушием, мягкостью, редкою чистотою нравов и пользовался всеобщим уважением». Хотя все его ближайшие предки были военными, Иван Николаевич, дослужившись в гвардейском полку всего лишь до чина поручика (примерно соответствует нынешнему старшему лейтенанту), сразу после смерти Николая Андреевича перешел на гражданскую службу. Здесь его «карьера» была успешнее; он дослужился до чина надворного советника (соответствует подполковнику). В последние годы своей службы он стал смотрителем «Экспедиции Кремлевского строения», что, надо ду­мать, подразумевало достаточно широкую образованность.

Сохранилось немало свидетельств глубокого уважения и любви поэта к отцу. Самое раннее из них — отроческое стихотворение, написанное деся­тилетним Федором ко дню рождения Ивана Николаевича:

 

...Вот что сердце мне сказало:

В объятьях счастливой семьи

Нежнейший муж. отец-благотворитель

Друг истинный добра и бедных покровитель,

Да в мире протекут драгие дни твои!

 

Мальчик явно сумел обрисовать здесь истинный характер своего отца — мирного, доброго, «тихого» человека. Ровно через тридцать лет Тютчев в письме к жене восхищенно отзовется об отце — «лучше которого, право, нет человека на свете...».

Давно сложилось мнение, что решающее значение в становлении поэта имел не отец, а мать, которую Иван Аксаков описал как «женщину замеча­тельного ума, сухощавого, нервного сложения, с наклонностью к ипохонд­рии, с фантазией, развитою до болезненности». Но едва ли следует недо­оценивать сложную внутреннюю закономерность человеческого развития, проступающую в фигуре отца поэта,— как своего рода звена между дедом и внуком. Неистовству деда, в жизни которого разрушенные формы старо­русского бытия еще не возместил новый строй поведения и сознания, как бы противопоставилось уравновешенное, мирное существование отца (та же закономерность — в истории семей Пушкина и Аксакова), чтобы внук мог плодотворно воплотить свой жизненный порыв, страсть и волю.

В сравнении с дедом, отец Тютчева ушел не только «вперед», к новым, связанным с «европеизацией» России формам быта, культуры и сознания, но и в известном смысле вернулся «назад», как бы восстановив,— разумеется, лишь в той или иной мере — традиционный, патриархальный порядок в отношениях с супругой, домочадцами и крестьянами. Это явствует из мно­гих свидетельств. М. П. Погодин, хорошо знавший семью поэта, записал в своем дневнике в 1820 году: «Смотря на Тютчевых, думал о семейственном счастии. Если бы все жили так просто, как они».

Семейные предания свидетельствуют, что в доме Тютчевых «господство французской речи не исключало... приверженности к русским обычаям и удивительным образом уживалось рядом с церковно-славянским чтением псалтырей, часословов, молитвенников... и вообще со всеми особенностями русского православного быта...»

Выше говорилось об очень раннем и органическом приобщении поэта к родной природе, народу, истории; нет сомнения, что семья сыграла свою необходимую и первостепенную роль в этом приобщении. Семья Тютчевых принадлежала к тем многим тысячам русских семей, в среде которых на рубеже XVIII—ХГХ веков формировался особенный социальный слой «среднего дворянства». Еще Белинский обрисовал характерные черты этого слоя: «Екатерина II,— писал он в 1844 году,— жалованною грамотою опре­делила в 1785 году права и обязанности дворянства... Вследствие нравст­венного движения, сообщенного грамотою 1785 года, за вельможеством начал возникать класс среднего дворянства... В царствование Александра Благословенного значение этого, во всех отношениях лучшего, сословия все увеличивалось и увеличивалось, потому что образование все более и более проникало во все углы огромной провинции, усеянной помещичьими владениями. Таким образом формировалось общество, для которого благо­родные наслаждения бытия становились уже потребностью, как признак возникающей духовной жизни».

Так рождались те очаги культурного бытия, которые впоследствии, по тургеневскому слову, назвались «дворянскими гнездами». Одним из ранних таких гнезд был тютчевский Овстуг.

Иван Аксаков утверждал, что «дом Тютчевых, открытый, гостеприим­ный, охотно посещаемый многочисленной родней... был совершенно чужд интересам литературным, и в особенности русской литературы». Последнее суждение едва ли верно. У нас есть, например, документальное свидетель­ство того же Погодина: «25 августа 1820 года. Разговаривал с Тютчевым и его родителями о литературе, о Карамзине, о Гёте, о Жуковском (с кото­рым, как нам известно, отец Тютчева был в близких отношениях.—В. К.), об университете».

Однако суть дела даже и не в этом. «Литературные интересы», в конце концов, дело наживное. Гораздо более важное значение имел целостный нравственно-духовный строй самой жизни семьи Тютчевых. Из всего, что мы знаем об этой семье, вырисовываются лучшие черты русского дворянст­ва начала ХГХ века, столь хорошо знакомые всем по «Войне и миру». Жизнь в овстугской усадьбе естественно, сама собой раскрывала перед мальчиком и юношей Тютчевым заветные глубины русской природы, народа, исто­рии,— создавая тем самым незыблемую основу личности поэта.

Одно из писем к жене Тютчев начал словами «сегодня годовщина Пол­тавской битвы» и, как бы спохватившись, что он просто выговорил звуча­щие в этот день в глубине души слова, продолжал так: «Но не в том дело... Мое здоровье лучше — ноги начинают опять ходить». Столь личное пере­живание истории, надо думать, могло сложиться только в том случае, если оно прививалось с детских лет.

По материнской линии Тютчев был связан с выдающимся дипломатом Петровской эпохи — графом Андреем Ивановичем Остерманом (1686— 1747). Дальний родственник Екатерины Львовны Матвей Андреевич Тол­стой женился на дочери А. И. Остермана Анне Андреевне. А впоследствии, теснее скрепляя родственную связь, сестра отца Екатерины Львовны Анна Васильевна вышла замуж за сына того же Остермана, Федора Андреевича. Брак этот был бездетным, а мать Екатерины Львовны скончалась безвременно, оставив сиротами одиннадцать своих детей. И в результате Екате­рина Львовна жила и воспитывалась в доме своей бездетной тетки, Анны Васильевны Остерман. В этом доме бывал брат Федора Остермана Иван, президент Коллегии иностранных дел, а также внучатый племянник хозяй­ки, Александр Иванович Остерман-Толстой1 – впоследствии - один из слав­нейших полководцев Отечественной войны 1812 года, герой Бородина и Кульма. Он сыграл большую роль в судьбе Тютчева, о чем еще пойдег речь в своем месте.

Родственные связи с выдающимися деятелями отечественной истории органически вплетались в жизнь «дворянских гнезд» и как бы открывали настежь двери в эту историю, делали ее неотъемлемой частью, звеном, стороной семейного бытия.

Федор Тютчев был вторым ребенком в семье. Брат его Николай родился двумя годами раньше, а в 1806 году родилась сестра поэта Дарья. У Тютче­вых было еще трое сыновей — Сергей, Дмитрий и Василий, но они умерли в самом раннем возрасте. Высокая детская смертность была в то время обыч­ным, неизбежным явлением. В одном из тютчевских стихотворений помя­нут «брат меньшой, умерший в пеленах». Речь идет, по-видимому, о Васе, родившемся в 1811 году и умершем, как сказали бы теперь, в трудных усло­виях эвакуации, в Ярославле 1812 года.

Но в течение определенного времени в семье Тютчевых было шестеро детей, так что Федор вырастал в обычном для того времени семейном многолюдье. Кроме того, у Тютчевых жили родственные или дружествен­ные семьи со своими многочисленными детьми. Словом, будущий поэт начинал жизненный путь в условиях семейной детской общины. И это создавало особенную атмосферу детства и отрочества, определявшую цельность восприятия жизни.

Глубоко неверно было бы думать, что окрестности Овстуга во времена детства и юности Тютчева являли собой некое темное захолустье. Станов­ление того «среднего дворянства», о котором с таким уважением писал Белинский, быстрыми шагами шло и в этих местах. Уже говорилось о вла­дельце Вщижа М. Н. Зиновьеве, вступившем в переписку с Карамзиным, и его дочери В. М. Фоминой, с детства знакомых Тютчеву. Другой овстугский сосед Тютчевых, владелец села Суздальцева С. Ф. Яковлев написал трактат о проблемах политической экономии, изданный в Москве в 1853 году. Нако­нец, живший в тридцати верстах от Овстуга, в селе Дятьково С. И. Мальцов был одним из самых выдающихся русских людей своего времени.

         В Большой Советской Энциклопедии можно прочитать краткую ин­формацию: «Сергей Иванович Мальцов (1810—1893) превратил брянский ваводской округ в центр машиностроения. Здесь были изготовлены первые в России рельсы, паровозы, пароходы, винтовые движители и пр.».

Представитель одной из виднейших купеческих (позднее возведен­ных в дворянство) семей, подобной семье Строгановых или Демидовых, С. И. Мальцов начал свой жизненный путь блестящим гвардейским офицером. Но затем он круто изменил жизнь и, поселившись в своем брянском имении, занялся созданием высокоразвитой отечественной промышленности.

Современный исследователь брянского края Г. В. Метельский говорит о Мальцеве: «Это был странный, одержимый человек... Его называли манья­ком, деспотом, самодуром, социалистом. О нем писали, что он, как простой мужик, забился в деревню, живет с рабочими и кормится с ними из одного итога, что он сам клал шпалы, рельсы, рубил и свозил лес для своей, Маль-цовской железной дороги, тянувшейся через вотчину... двести четыре версты... У Мальцева была своя телефонно-телеграфная сеть, свои шлюзы, сделавшие судоходной обмелевшую Болву на расстоянии ста с лишним верст, свои бумажные деньги, свои пароходы, бегавшие не только по Бол­ее, но и по всем водным путям России... свои школы, богадельни и церкви...

Ни один из его заводов не зависел от заграницы. Тут все было свое, рус­ское... Инженеру, приехавшему из Англии посмотреть на «мальцовское чудо», дали английский напильник и мальцовскую сталь; напильник стерся, а сталь осталась целой». Да, в «мальцовской вотчине», на двадцати двух ее заводах осуществлялся весь промышленный цикл — от добычи сырья до создания точных приборов. Здесь же был произведен первый русский цемент. Квалифицированных мастеров готовили пятилетние мальцовские училища.

Для трудных работ был установлен — впервые в истории мировой про­мышленности — восьмичасовой рабочий день. Рабочие жили в каменных домиках городского типа с усадебной землей для сада и огорода. Впрочем, о Сергее Ивановиче Мальцеве можно и нужно писать отдельную книгу.

Тютчев был знаком с Мальцевыми еще с детских лет. В университет­ские годы он сблизился с двоюродным братом Сергея Ивановича, И. С. Мальцевым, одним из «любомудров», впоследствии, как и Тютчев, ставшим дипломатом. Не раз Тютчев бывал у С. И. Мальцева в Дятькове, встречался с ним в Петербурге и за границей, обменивался письмами. И, конечно, Мальцов был одним из замечательнейших его земляков.

О той высокой ценности, которой обладал Овстуг в глазах Тютчева, яр­ко свидетельствует одно его размышление зрелых лет. Поэт был в тесных дружеских отношениях с выдающимся географом, историком, писателем, общественным деятелем Егором Петровичем Ковалевским и его братом Евграфом Петровичем — горным инженером, в 1820-х годах положившим начало освоению Донбасса, а позднее, в конце 50-х — начале 60-х годов, в качестве министра проводившим реформу народного просвещения. И вот как рассказывал Тютчев в письме к жене о своей встрече с Ковалевскими в 1858 году:

«Прошлое воскресенье я мог себе вообразить, что нахожусь в близком соседстве Овстуга, у нашего приятеля Яковлева или у Веры Михайловны Фоминой, а я был всего в двадцати верстах от Петербурга у министра Кова­левского — в имении, доме и семье точно таких, какие встречаются в глухой русской провинции. Славные люди!. Ты бы это оценила...»

Трудно представить себе более лестную характеристику — пусть кос­венную — той жизни и тех людей, которые с детства окружали Федора Тютчева в Овстуге. Ведь из слов поэта следует, что овстугское бытие явля­ется для него своего рода мерилом человеческих ценностей.

Все отмеченные выше стороны овстугского бытия обусловили огром­ное, поистине неоценимое значение «малой родины» в духовной и душев­ной жизни Тютчева. Как уже говорилось, судьба поэта сложилась таким образом, что в юности он расстался с Овстугом на четверть века и, вернув­шись в родную усадьбу лишь в 1846 году совершенно зрелым человеком, поначалу воспринял родные места даже с какой-то отчужденностью. Посе­лился Тютчев в Петербурге, и самые разные житейские и служебные об­стоятельства постоянно препятствовали его поездкам в родное гнездо. Нельзя не сказать и о трудности пути; до прокладки железных дорог путе­шествие из Петербурга в Овстуг и обратно занимало полмесяца.

Тем не менее Тютчев хотя бы ненадолго — подчас всего лишь на деся­ток дней — выбирался в Овстуг через каждые полтора-два года. Он вынуж­ден был прекратить эти регулярные поездки в Овстуг лишь с 1858 года, когда занял ответственный пост председателя Комитета цензуры ино­странной. В Овстуге и его окрестностях Тютчев создал более двух десятков пре­краснейших своих творений (здесь следует напомнить о том, что поэтиче­ское наследие Тютчева — особенно если не считать так называемых «стихотворений на случай» — количественно очень невелико). В 1854 году поэт писал жене:

«...Когда ты говоришь об Овстуге, прелестном, благоуханном, цветущем, безмятежном и лучезарном,— ах, какие приступы тоски по родине овладе­вают мною, до какой степени я чувствую себя виновным по отношению к самому себе, по отношению к своему собственному счастью... Но, увы, у меня в данную минуту в кармане нет ни копейки...»

Можно бы привести немало таких тютчевских высказываний. Через де­сяток лет, в 1863 году, Тютчев пишет о том же: «Когда ты говоришь об Овстуге, о благе, которое мне принесли бы покой и свежесть, ожидающие меня там,— я совершенно разделяю твое мнение... Но, увы, как добраться до этого рая... Овстуг — непризнанный и столь мною пренебрегаемый. Ах, какое жалкое существо человек,— подобный мне человек!..

...Видел Полонского... Он в восторге от Овстуга и от своего пребывания у вас и жалеет только, что оно не продлилось недели и месяцы. Слушая его  рассказы, я испытывал некоторую, даже большую зависть. В самом деле, я гчурсгвую каждый день как бы тоску по родине, думая об этих местах, кото-рыми я так долго пренебрегал...»

           Только в конце жизни Тютчев обрел возможность постоянно навещать Октуг, и с 1868 года он, вплоть до начала своей предсмертной болезни, приезжал на родину каждое лето.

           Быть может, с наибольшей ясностью все значение Овстуга для Тютчева выразилось в том факте, что Овстуг как бы умер вместе с поэтом. Наслед­ники Тютчева вывезли из усадьбы все, что представляло в их глазах цен­ность (вплоть до паркета, сделанного из ценных пород дерева; он настелен усадьбе Мураново), и бросили свое родовое гнездо на произвол судьбы. Дом поэта пришел в запустение и к началу Первой мировой войны был разобран...

 

 

 

____________________________________________________________________________________________

1 А. И. Остерман-Толстой — внук Матвея Андреевича Толстого и Анны Андреевны Остерман; так как род Остерманов по мужской линии прервался, Александру Ивано­вичу было разрешено зваться двойным именем (дабы сохранить прославленную фамилию).

 

продолжение

 

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru

Hosted by uCoz