на главную

 

 

Возвращение в Россию.

 

 

Уже не раз говорилось о глубочайшем внимании Тютчева к истории, об его, можно сказать, погруженности в историю — русскую и мировую — во всем ее тысячелетнем размахе. В приведенном только что высказывании Тютчев как бы ограничивает, вероятно для большей популярности, свою мысль рамками Нового времени («три столетия» — XVIII-XIXвв). Но на деле он всегда стремился обнять взглядом Историю в целом. Очень характерен его рассказ в письме к жене о посещении в августе 1843 года церкви в Москве. Тютчев тогда уезжал (в последний раз перед окончательным возвращением на родину) в Германию и, по настоянию своей матери, исполнил положенные при прощании православные обряды:

«Утром в день моего отъезда, приходившийся на воскресенье, после обедни был отслужен обязательный молебен, после чего мы посетили со­бор и часовню, в коей находится чудотворный образ Иверской Божией Матери. Одним словом, все произошло по обрядам самого точного право­славия. И что же? Для того, кто приобщается к нему лишь мимоходом и кто воспринимает от него лишь поскольку это ему заблагорассудится...» (Здесь стоит прервать тютчевское письмо, дабы пояснить, что он имеет в виду таких людей, как он сам; мы еще будем говорить об очень сложном и противоречивом отношении поэта к церкви и религии, пока же достаточно сказать, что в зрелые свои годы Тютчев исполнял церковные обряды толь­ко в очень редких, особых случаях.) Итак, для людей подобного рода «в этих обрядах, столь глубоко исторических, в этом русско-византийском мире, где жизнь и обрядность сливаются, и который столь древен, что даже сам Рим, сравнительно с ним, представляется нововведением,— во всем этом для тех, у кого есть чутье к подобным явлениям, открывается величие несравненной поэзии... Ибо к чувству столь древнего прошлого неизбежно присоединяется предчувствие неизмеримого будущего». В высшей степени характерно, что Тютчева глубоко волнует в церков­ных обрядах та почти двухтысячелетняя история, в течение которой они непрерывно совершались (говоря о Риме как «нововведении», поэт имеет в виду, что Восточная церковь восходит прямо и непосредственно к изна­чальному христианству, а не к Римской церкви). Столь глубокая даль исто­рии как бы позволяет так же далеко заглянуть в будущее... Уже приводи­лись слова Тютчева, написанные около древнего Новгорода,— в «краю», который есть «начало России»: «Нет ничего более человечного в человеке, чем потребность связывать прошлое с настоящим». Поэт сказал об этом и в более личностном плане: «Восстановить цепь времен» — вот что «составляет самую настоятельную потребность моего существа». И статьи Тютчева, казалось бы, целиком обращенные к сегодняшней политической ситуации, вместе с тем проникнуты всеобъемлющим истори­ческим сознанием. Конечно, тютчевский историзм в значительной степени был историзмом поэта. Он сам признался, что в Истории ему «открыва­ется... величие несравненной поэзии». Трудно сомневаться в том, что Тютчев знал мысль Наполеона, выска­занную им в 1808 году во время встречи с Гёте, который затем изложил эту мысль в своей известной записке «Беседа с Наполеоном»: «Неодобрительно отозвался он и о драмах рока. Они — знамение темных времен. А что такое рок в наши дни? — добавил он,— рок — это политика». Тютчев, надо думать, согласился бы с этим высоким представлением о политике. Но он был Поэтом на все времена, и для него не была «устаревшей» трагическая идея рока, которая запечатлелась с такой мощью в его стихотворении «Два голоса», созданном, кстати сказать, одновременно с одной из важнейших тютчевских статей — «Папство и римский вопрос с русской точки зрения» (1850), где также речь шла о «роковых» противоре­чиях Истории. Словом, Тютчев и в своих политических статьях в определенном смысле оставался поэтом, и это надо учитывать. Но ошибочно полагать, что поэти­ческое миропонимание лишено объективной исторической правды. Исто­ризм Шекспира и Гёте, Пушкина и Толстого — это, при всех возможных оговорках, вполне реальный историзм, без которого мы значительно бед­нее и поверхностнее воспринимали бы Историю. И это целиком относится к Тютчеву — и к его стихам, и к его статьям.

В статье о России и Германии поэт создает своего рода историософский образ тысячелетней державы:

«О России много говорят,— пишет он,— в наше время она служит пред­метом пламенного тревожного любопытства; очевидно, что она сделалась одною из главнейших забот нашего века... Современное настроение, дети­ще Запада, чувствует себя в этом случае перед стихией, если и не враждеб­ной, то вполне ему чуждой, стихией, ему неподвластной, и оно как будто боится изменить самому себе, подвергнуть сомнению свою собственную законность, если оно признает вполне справедливым вопрос, ему предло­женный... Что такое Россия? Каков смысл ее существования, ее историче­ский закон? Откуда явилась она? Куда стремится? Что выражает собою?.. Правда, что вселенная отвела ей видное место; но философия истории еще не соблаговолила признать его за нею. Некоторые редкие умы, два или три в Германии1, один или два во Франции, более дальновидные, чем остальная масса умственных сил, провидели разгадку задачи, приподняли было уголок этой завесы; но их слова до настоящей минуты мало понимались, или им не внимали!..

В течение целых столетий,— продолжает Тютчев,— европейский Запад с полнейшим простодушием верил, что не было и не могло быть другой Европы, кроме его... Чтобы... существовала другая Европа, восточная Евро­па, законная сестра христианского Запада... чтобы существовал там целый мир, единый по своему началу, солидарный в своих частях, живущий своею собственною органическою, самобытною жизнью,— этого допустить было невозможно... Долгое время это заблуждение было извинительно; в про­должении целых веков созидающая сила оставалась как бы схороненной среди хаоса; ее действие было медленно, почти незаметно; густая завеса скрывала тихое созидание этого мира... Но, наконец, когда судьбы сверши­лись, рука исполина сдернула эту завесу, и Европа Карла Великого очути­лась лицом к лицу с Европой Петра Великого!» Стоит сразу же обратить внимание на то, что поэт видит в Петре Вели­ком высшее и подлинное воплощение России; это одно из его многих ко­ренных расхождений со славянофилами (впрочем, это закономерно выте­кает из того, что для Тютчева определяющее понятие — «Держава», а не «община», как для славянофилов).

Далее Тютчев говорит, что в Германии есть люди, которые объясняют свою враждебность к России так: «Мы обязаны вас ненавидеть, ваше основ­ное начало, самое начало вашей цивилизации внушает нам, немцам, запад­никам, отвращение; у вас не было ни феодализма, ни папской иерархии, вы не испытывали ни борьбы религиозной, ни войн империи, ни даже инквизиции; вы не принимали участия в крестовых походах, вы не знавали рыцарства; вы четыре столетия тому назад2 достигли того единства, к которому мы еще теперь стремимся; ваше основное начало не уделяет доста­точного простора личной свободе, оно не допускает возможности разъе­динения и раздробления».

 

_______________________________________________________________________________

Тютчев, очевидно, имеет здесь в виду прежде всего Гёте и Шеллинга.

2 То есть еще в XV веке.

 

 

Приведя этот перечень «обвинений» в адрес России, Тютчев говорит: «Все это так, но, по справедливости, воспрепятствовало ли все это нам искренне и мужественно пособлять вам при случае, когда требовалось от­стоять, восстановить вашу политическую самостоятельность, вашу нацио­нальность?1 И теперь вам не остается ничего другого, как признать нашу собственную. Будемте говорить серьезно, потому что предмет этого заслуживает. Россия вполне готова уважать историческую законность народов Запада; тридцать лет тому назад она с вами вместе заботилась о ее восстановле­нии... Но и вы, со своей стороны, должны учиться уважать нас в нашем единении и нашей силе! Но мне скажут,— продолжал Тютчев,— что несовершенство нашего общественного строя, недостатки нашей администрации... и пр., что все это в совокупности раздражает общее мнение против России. Неужели? Возможно ли, чтобы мне, готовому жаловаться на избыток недоброжелательства, пришлось бы тогда протестовать против излишнего сочувствия? Потому что, в конце концов, мы не одни на белом свете, и если уж вы обладаете таким чрезмерным запасом сочувствия к человечеству... то не сочли бы вы более справедливым разделить его между всеми народами земли? Все они заслуживают сожаления. Взгляните, например, на Англию! Что вы о ней скажете? Взгляните на ее фабричное население, на Ирлан­дию; и если бы вам удалось вполне сознательно подвести итоги в этих двух странах, если бы вы могли взвесить на правдивых весах злополучные по­следствия русского варварства и английского просвещения — быть может, вы признали бы более своеобразия, чем преувеличения, в заявлении того человека, который, будучи одинаково чуждым обеим странам и равно их изучившим2, утверждал с полнейшим убеждением, что в соединенном ко­ролевстве существует по крайней мере миллион людей, которые много бы выиграли, если бы их сослали в Сибирь!»

 

_____________________________________________________________________________

1 Имеется в виду борьба с Наполеоном.

2 Речь идет о маркизе де Кюстине,

авторе упомянутой ранее весьма критической

книги «Россия в 1839 году».

 

 

Иван Аксаков писал, что «с появлением этой статьи Тютчева впервые раздался в Европе твердый и мужественный голос русского общественного мнения. Никто никогда... еще не осмеливался говорить прямо с Европою таким тоном, с таким достоинством и свободой». Есть все основания утверждать, что тютчевские понятия о соотноше­нии России и Запада начали складываться еще на рубеже двадцатых-тридцатых годов, но он стал открыто высказывать их лишь в 1843—1844 годах, накануне своего возвращения на родину. Характерно его обращение к немцам в статье о России и Германии: «Я уже давно живу между вами...» В 1849 году в Париже появляется в виде брошюры статья Тютчева о России и Революции, а в 1850-м, во влиятельнейшем парижском журнале «Ревю де Дё Монд» — статья «Папство и Римский вопрос». В это же время он работает над целым трактатом «Россия и Запад», который должен был со­стоять из девяти глав: 1. Общее положение дел. 2. Римский вопрос. 3. Италия. 4. Единство Германии. 5. Австрия. 6. Россия. 7. Россия и Наполеон. 8. Россия и Революция. 9. Будущность.

За исключением глав о Римском вопросе, о единстве Германии и о Рос­сии и Революции, которые, по-видимому, и были опубликованы отдельно, остальные шесть глав остались в виде набросков. Но на их основе — осо­бенно если учитывать еще целый ряд очень содержательных писем поэта — можно более или менее ясно представить себе его историософско-политическую концепцию. Столь сложное, даже, пожалуй, громоздкое определение этой концеп­ции вполне уместно. Тютчев в своих размышлениях никогда не упускает из виду современных, даже сегодняшних политических событий, и вместе с тем он столь же неукоснительно обращен к Истории во всем ее «исполинском объеме и развитии» (как он сам говорил). При этом он посто­янно стремится, опираясь на понимание тысячелетнего прошлого, загля­нуть в далекое будущее. И, быть может, наиболее убедительное доказательство глубины и мощи историософского сознания поэта заключается в том, что ему удалось про­ницательно предвидеть многие отдаленные во времени плоды современно­го ему политического развития. Так, еще в 1849 году он с полной убежденностью говорил о неотврати­мом исчезновении Австрийской империи, бывшей тогда крупнейшим госу­дарством Европы,— исчезновении, которое действительно произошло че­рез семьдесят лет. В набросках к трактату «Россия и Запад» он писал, в ча­стности, что в Австрийской империи «немецкий гнет не только гнет политический, но во сто раз хуже. Ибо он исходит от той мысли немца, что его господство над славянином — это естественное право. Отсюда — не­разрешимое недоразумение и вечная ненависть. Следовательно, невоз­можность искреннего равноправия... Австрийское господство, вместо того чтобы быть гарантией порядка, явится только закваскою для революции. Славянские племена, вынужденные стать революционными, чтобы уберечь свою национальность от немецкого правительства». Тютчев — и на это необходимо обратить особое внимание,— вовсе не ограничивается (и в этом его решительное отличие от славянофилов) про­блемой славян. Он говорит здесь же: «Венгрия, которая в славянской импе­рии совершенно естественно согласилась бы на то подчиненное место, которое указывается самим ее положением, согласится ли она, лицом к лицу с Австрией, на условия, в которые та намеревается ее поставить?..» И Тютчев в рубрике, озаглавленной словом «Племя», прямо выступает против идеи панславизма1, утверждая, как будто бы даже парадоксально, что «литературные панслависты — это немецкие идеологи, такие же, как и прочие. Истинный панславизм — в массах. Он проявляется в общении рус­ского солдата с первым встретившимся ему славянином из простонаро­дья,— словаком, сербом, болгарином и т.д., даже мадьяром. Все они соли­дарны между собой по отношению к немцу» (то есть Австрийской импе­рии).

 

_________________________________________________________________________________

1 То есть идеи объединения всех

славянских народов, так или иначе противопос­тавляемых

другим народам Европы с «племенной»

(и, значит, в конечном счете «расовой») точки зрения.

 

 

Тот факт, что Тютчев говорит не только о славянах, но и о мадьяре, о венгре, чрезвычайно многозначителен. И на той же странице есть недву­смысленное обобщение: «Вопрос племенной является лишь второстепенным или, точнее, не яв­ляется принципом. Это один элемент». Существует, - как уже говорилось, совершенно ложная традиция видеть в самом Тютчеве «панслависта», то есть, в частности, приписывать ему «племенную», «расовую» идею. На деле Тютчев, размышляя о «второй», Вос­точной Европе, «душою и двигательною силою» которой служит, по его мнению, Россия, имел в виду вовсе не племенную, расовую, но духовно-историческую связь народов этой «второй Европы». Как это ни покажется удивительным, Тютчев считал, что к этой связи принадлежат не только венгры, но и восточная часть германских народов. Он отрицал Австрийскую империю, прямо говоря, что «существование Австрии не имеет более смысла. Кто-то сказал: если бы Австрии не было, ее следовало бы придумать,— но для чего? Чтобы сделать ее оружием против России». Между тем, утверждает здесь же Тютчев, «помощь, дружба, покрови­тельство России являются для Австрии жизненно важным условием»; или, как он говорит ниже, «без помощи России она не смогла бы существовать». В этом выражается глубокое противоречие, которое постоянно волно­вало Тютчева. Он полагал, что Россия призвана поддерживать австрийский народ, а не Австрийскую империю, поработившую значительную часть Вос­точной и Средней Европы. Между тем правительство России, вопреки этой истинной точке зрения, всячески поддерживало именно Австрийскую им­перию, против чего не раз решительно выступал Тютчев. В высшей степе­ни закономерно, что Австрийская империя прекратила свое существование сразу же после Октябрьской революции — в 1918 году...

Другим поистине пророческим предвидением Тютчева были его раз­мышления о Германии. Он писал в 1849 году, что совершился «взрыв Гер­мании идеологов.. Унитаристская идея — это ее собственное творение.. Весь вопрос о единстве Германии сводится теперь к тому, чтоб узнать, захочет ли Германия смириться и стать Пруссией». В то время еще никто не думал о всеевропейских и, более того, всемир­ных последствиях происходящих в Германии процессов. Да и сам Тютчев сильно сомневался в намеченном им ходе германской истории. Но все-таки говорил здесь же о прусском противостоянии Австрии, которое он называл «германским дуализмом»: «Россия... сделав их своими союзниками, усыпила антагонизм, но не уничтожила его. Стоит России устраниться, как возобно­вится война». Эта война в самом деле разразилась, когда Россия «устранилась» от под­держки Австрии. Пруссия в две недели разгромила австрийскую армию, чтобы помешать империи влиять на германские дела. Но мысль Тютчева уже предвосхищала дальнейший ход событий: «Война только прервана,— писал он сразу после победы Пруссии,— То, что теперь окончилось, было лишь прелюдией великого побоища, великой борьбы между наполеонов­ской Францией и немцами». И в самом деле — через четыре года после это­го тютчевского предвидения объединенная Пруссией Германия разгромила Францию Наполеона III. И вскоре после этого Тютчев написал поразительные по своей проро­ческой мощи слова. Необходимо только, вдумываясь в них, помнить, что поэт написал их за три десятилетия до того, как начался век:

«Что меня наиболее поражает в современном состоянии умов в Европе, это недостаток разумной оценки некоторых наиважнейших явлений совре­менной эпохи,— например, того, что творится теперь в Германии... Это дальнейшее выполнение все того же дела, обоготворения человека чело­веком1, — это все та же человеческая воля, возведенная в нечто абсолютное и державное, в закон верховный и безусловный. Таковою проявляется она в политических партиях, для которых личный их интерес и успех их замыслов несравненно выше всякого иного соображения. Таковою начинает она про­являться и в политике правительств, этой политике, доводимой до края во что бы то ни стало, которая, ради достижения своих целей, не стесняется никакою преградою, ничего не щадит и не пренебрегает никаким средст­вом, способным привести ее к желанному результату... Отсюда этот харак­тер варварства, которым запечатлены приемы последней войны,— что-то систематически беспощадное, что ужаснуло мир... Как только надлежащим образом опознают присутствие этой стихии, так и увидят повод обратить более пристальное внимание на возможные последствия борьбы, завязавшейся теперь в Германии,— последствия, важность которых способна для всего мира достигнуть размеров неисследимых...»

 

__________________________________________________________________________________

1 Речь идет о давно сложившейся мысли Тютчева — одной из центральных его идей, которую мы еще рассмотрим,

 

И Тютчев заглядывает далеко в будущее, когда говорит, что все это может «повести Европу к состоянию варварства, не имеющему ничего себе подобного в истории мира, и в котором найдут себе оправдание всяческие иные угнетения. Вот те размышления, которые, казалось бы, чтение о том, что делается в Германии, должно вызывать в каждом мыслящем человеке...». Итак, Тютчев с поражающей воображение проникновенностью сумел увидеть ростки того, что стало всемирной реальностью лишь в тридцатых-сороковых годах XX века. Это заставляет с глубочайшим уважением отне­стись к самому, так сказать, методу исторического мышления поэта,— пусть даже многое в его суждениях может представиться ныне иллюзорным или чисто утопическим.

Уже говорилось, что Тютчев в своих политических статьях не переста­вал быть поэтом. Помимо этого, нельзя также не учитывать, что Тютчев, как и все его поколение, был весьма склонен к утопиям и своего рода фата­лизму. Любомудры, о чем шла речь выше, сложились в эпоху после пора­жения декабристов и, в сущности, не изведали реальной исторической деятельности, их «практика» была всецело духовной. С одной стороны, это способствовало объективному осознанию закономерного хода истории. Но в то же время эта «бездеятельность» нередко порождала веру в почти мистическое осуществление тех или иных идеалов, которые будто бы должны сбыться сами по себе, без видимых исторических причин. Так, Тютчев не раз выражал свою веру в то, что в 1853 году, ровно че­рез четыреста лет после завоевания турками Константинополя, произойдет своего рода чудо, и древний Царьград опять станет столицей православия, одним из центров «Великой Греко-Российской Восточной Державы» (Тютчев употреблял обычно французское слово, но, как показал еще Иван Аксаков, «Империя» по-русски имеет иной, более узкий смысл; правильнее будет переводить словом «Держава»).

Тютчев, о чем в своем месте было сказано, так или иначе приобщился к этой идее, очевидно, еще в отроческие годы в разговорах со своим отцом — воспитанником Греческого корпуса, основанного Екатериной II именно в видах задуманного ею в пору громких побед над Турцией «освобождения» Константинополя. Уже в конце двадцатых годов Тютчев написал стихотво­рение «Олегов щит», свидетельствующее, что тема Константинополя глу­боко его волнует. Следует иметь в виду, что Тютчев вовсе не исходил из мысли о «завоевании» Константинополя; ему представлялось, что возрождение это­го всемирного града в качестве православной столицы совершится именно как бы само собой. Он даже утверждал в набросках к трактату «Россия и Запад», что турки «заняли православный Восток, чтобы упрятать его от западных народов». Иначе говоря, турки не столько завоеватели, сколько хранители, исполняющие мудрый замысел Истории. Идея или, вернее, об­раз тысячелетней христианской Державы — это по сути дела историософское мифотворчество поэта. Создавая миф об этой Державе, Тютчев ос­новывался на заведомо поэтическом представлении об ее постоянном, не­преходящем, но, так сказать, не явленном для всех бытии в Истории.

Нередко эту тютчевскую мифологему истолковывали (и продолжают истолковывать) чуть ли не как экспансионистскую, даже империалистиче­скую. Между тем, если объективно разобраться во всех материалах, выра­жающих соответствующие мысли поэта (статьях, стихах, набросках, пись­мах), становится неопровержимо ясно, что в глазах Тютчева всякое завое­вательное действие как раз целиком разрушало бы самую основу чаемой им «Державы». Так, он не раз говорил о том, что попытки осуществления этой Держа­вы предпринимались Западом. Именно такие попытки он видел в империях, созданных в IX веке Карлом Великим, в XVI веке — Карлом V, в XVII веке — Людовиком XIV и в XIX веке — Наполеоном. «Но,— писал Тютчев,— Импе­рия на Западе всегда была лишь узурпацией». И когда германский канцлер Бисмарк заявил, что единство наций достигается только «железом и кро­вью», Тютчев написал известные строки:

 

«Единство,— возвестил оракул наших дней,—

Быть может спаяно железом лишь и кровью...»

Но мы попробуем спаять его любовью, —

А там увидим, что прочней...

 

Эти строки можно скорее расценить как выражение прекраснодушной утопии, но уж во всяком случае нельзя усматривать в них экспансионизм. О самой истории роста России в течение веков Тютчев писал еще в ранней своей статье 1844 года, что в конце концов «не могла не уясниться действи­тельная причина этих быстрых успехов, этого необычайного расширения России, поразивших вселенную изумлением: сделалось очевидным, что эти мнимые завоевания, эти мнимые насилия были делом самым органическим... какое когда-либо совершалось в истории; что состоялось просто громадное воссоединение». Здесь же он говорит, что в результате создался «целый мир, единый по своему началу, живущий своею собственною органиче­скою, самобытною жизнью». Можно, конечно, усмотреть в этих заключениях Тютчева известную до­лю идеализации; но в главном он прав, и современная историография трак­тует объединение целого ряда народов вокруг первоначальной Руси имен­но так1.

 

_________________________________________________________________________________

1 Ср. краткое, но очень

содержательное изложение вопроса в книге: Нестеров Ф. Связь времен. Опыт исторической публицистики. М.: Молодая гвардия, 1980 (глава «Многонациональная Россия», с. 87—118); книга эта открывается цитатой из статьи Тютчева 1844 года.

 

Между прочим, Герцен через тринадцать лет после Тютчева, в 1857 го­ду, писал о том же: «Россия расширяется по другому закону, чем Америка; оттого, что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны...» И в тютчевской мифологеме «Державы» заключен, без сомнения, свой объективный смысл. Мы уже видели, что движение мысли Тютчева, со­вершавшееся именно в этой полупоэтической форме, было способно при­носить ценнейшие плоды (хотя бы те удивительные предвидения, о кото­рых шла речь выше). Но в чем же Тютчев усматривал основное «начало» этого мира, этой «Державы»? Прежде всего — в глубокой и мощной способности подчинять частные, индивидуалистические, эгоистические интересы и стремления высшим интересам и стремлениям целого, общего, всенародного. Он писал о присущей этому миру «способности к самоотвержению и самопожертво­ванию, которая составляет как бы основу его нравственной природы», и утверждал, что на Западе, напротив, господствует совершенно иной строй жизни и сознания:

«Человеческое я, желая зависеть лишь от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, чело­веческое л, заменяя собою Бога, конечно, не составляет еще чего-либо нового среди людей; но таковым сделалось человеческое я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся в силу этого права овладеть обществом». Ярчайшие выражения этого «принципа» поэт видел в фигурах Наполеона и, позднее, Луи-Бонапарта (Наполеона). Для верного понимания воззрений Тютчева необходимо объективно охарактеризовать его отношение к революциям его времени. Тютчев высту­пал против главного, основного содержания революций 1789 и 1848 го­дов,— того содержания, которое в конечном счете как раз и приводило к власти «бонапартов» (в этом поэт предвосхитил Достоевского и Толстого, в творчестве которых борьба с «наполеоновской» идеей занимает громадное место). При этом Тютчев всегда имел в виду не только революционные события как таковые; он глубоко осознавал их как выражение целостной сущности общественного развития и пророчески предвидел их далекие последствия. Он писал, в частности:

«Революция, если рассматривать ее с точки зрения самого ее сущест­венного, самого первичного принципа, есть чистейший продукт, последнее слово, высшее выражение того, что... принято называть цивилизацией За­пада. Это современная мысль во всей своей цельности... Мысль эта такова: человек, в конечном счете, зависит только от себя самого... Всякая власть исходит от человека; всякая власть, ссылающаяся на высшее законное пра­во по отношению к человеку, является лишь иллюзией. Словом, это апо­феоз человеческого я в самом буквальном смысле слова. Таково для тех, кому оно известно, кредо революционной школы; но, говоря серьезно, разве у западного общества, у западной цивилизации есть иное кредо?» В дру­гой статье он говорит: «Революция... есть не что иное, как апофеоз того же самого человеческого я, достигшего своего полнейшего расцвета».

Стоит сразу же отметить, что один из западных оппонентов Тютчева, знаменитый историк Жюль Мишле в 1851 году с гневом писал об этой его позиции: «Против кого направлен этот крестовый поход? Против демокра­тического индивидуализма». И защищал этот индивидуализм так: «Республиканское я — беспокойное, подвижное... и это беспокойство пло­дотворно».

Но Тютчев как бы заранее отвечал на это возражение в своих набросках 1849 года: «Как же хотите вы, чтобы человеческое я, эта определяющая частица современной демократии, не избрало себя объектом самовозвели­чения, и поскольку в конце концов оно не обязано признавать иную власть, кроме своей, кого же, по-вашему, оно должно было обожествлять, как не самого себя? Если б оно не делало этого, право, это было бы излишней скромностью с его стороны. Согласимся же, что Революция, разнообразная до бесконечности в своих степенях и проявлениях, едина и тождественна в своем принципе, и из этого именно принципа, надобно же в этом признать­ся, и вышла нынешняя цивилизация Запада». Могут возразить, что и в 1848 году в европейских революциях так или иначе участвовали массы, боровшиеся не за индивидуалистические, а за на­родные идеалы. Но Тютчев судил о результатах революций 1789 и 1848 годов и об их победителях. Он утверждал, что во главе оказалось «меньшинство западного общества», которое как раз, по его словам, «порвало с истори­ческой жизнью масс1 и отряхнуло от себя всякие положительные верова­ния... Этот безымянный люд одинаков во всех странах. Это люд, которому свойствен индивидуализм, отрицание».

 

______________________________________________________________________________

1 Выделено мною,— В. К.

 

 

Во главе революций, писал далее Тютчев, оказывалось то, что «называли до сих пор представительством»; но последнее «не является, как бы об этом ни говорили, самим обществом, обществом с его интересами и верованиями, а чем-то абстрактным... называющимся публикой». Очень важно напомнить здесь высказывания Тютчева о предвидимых им отдаленных последствиях того, что происходило в его время в Германии. Уже цитировались его слова о том, что все это способно «повести Европу к… состоянию варварства, не имеющему ничего себе подобного в истории мира, и в котором найдут себе оправдание всяческие иные угнетения». Поэт объясняет там же: «Это дальнейшее выполнение все того же дела, обоготворения человека человеком,— это все та же человеческая воля, возведенная в нечто абсолютное и державное, в закон верховный и безусловный». При этом Тютчев специально подчеркивает, что эта варварская эгоистическая «воля» проявляется равным образом и в политических парти­ях, и в политике правительств. Таким образом, если Жюль Мишле видел в том, что он называл «демократическим индивидуализмом», заведомо «плодотворное» начало, то Тютчев предрекал страшные последствия «апофеоза человеческого я».

 

продолжение

 

 

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru

Hosted by uCoz